Дорогой Джон, стр. 41

Говорили мы мало, но, с другой стороны, нам это и не требовалось. У отца не было желания говорить об Ираке, у меня — тем более. Личной жизни ни у одного из нас не было — Ирак, знаете ли, не способствует, а у папы… Ну, это ж мой отец, я его даже не спрашивал.

Тем не менее я за него беспокоился. Во время прогулок его дыхание становилось тяжелым, появлялась одышка. Когда я попробовал заикнуться, что мы гуляем слишком долго, отец ответил, что двадцать минут ему доктор прописал, и мне ничего не оставалось, как смириться. После прогулок папа едва не падал с ног, и лишь через час пунцовый румянец на его щеках начинал бледнеть. Я говорил с лечащим врачом — новости оказались неутешительными. Мне сообщили, что сердце моего отца серьезно пострадало от инфаркта и настоящее чудо, что пациент вообще передвигается. Недостаток физической активности для него еще хуже, сказали врачи.

Может, повлиял разговор с эскулапом или просто отношения с отцом улучшились, но мы очень сблизились в мой третий отпуск. Вместо того чтобы давить на отца, вытягивая из него ответную реплику, я просто сидел с ним в его «берлоге», читая книжку или разгадывая кроссворд, пока он рассматривал монеты. В отсутствие надежд у меня появились мирные и честные отношения; отец тоже постепенно привыкал к долгожданной перемене. Иногда я ловил на себе его осторожный взгляд, и выражение папиного лица казалось мне совершенно новым. Мы проводили вместе много часов, большей частью молчали, и в этой тихой, непритязательной манере наконец стали друзьями. Я часто жалел, что отец выкинул ту нашу фотографию. Когда настало время возвращаться в Германию, я знал, что буду скучать по папе как никогда раньше.

Осень 2004 года тянулась медленно. Под стать ей оказались зима и весна 2005-го. Жизнь текла без сколько-нибудь заметных событий. Порой монотонность дней нарушалась слухами о моей возможной командировке в Ирак, но там я уже бывал и поездка меня как-то не особенно тревожила. Останусь в Германии — хорошо, поеду в Ирак — тоже нормально. Как все, я следил за тем, что происходит на Ближнем Востоке, но стоило отложить газету или выключить телевизор, мысли разбредались сами собой.

Мне исполнилось двадцать восемь, и я не мог избавиться от ощущения, что, испытав больше, чем многие мои ровесники, по-прежнему нахожусь в режиме ожидания. Я записался в армию, чтобы повзрослеть. Похоже, мне это удалось, однако иногда я в этом сомневался. У меня не было ни дома, ни машины и ни единой родной души на свете, кроме отца. Мои сверстники гордо носили в бумажниках фотографии жен и детишек, а у меня там хранился единственный выцветший снимок женщины, которую я любил и потерял. Я слышал, как мои солдаты строят планы на будущее, но у меня планов не было. Иногда мне становилось интересно, что подчиненные обо мне думают. Я никогда не рассказывал им о моем прошлом. Они ничего не знали ни о Саванне, ни о моем отце, ни о дружбе с Тони. Эти воспоминания принадлежали мне и только мне, ибо некоторые вещи лучше хранить в секрете.

В марте 2005 года у отца случился второй инфаркт, осложненный пневмонией; папу снова поместили в палату интенсивной терапии. Его вывели из пике и отпустили домой, но назначили лекарства, при которых нельзя садиться за руль. Социальный работник нашел человека, который привозил отцу продукты. В апреле папа снова попал в больницу; с тех пор ему пришлось отказаться еще и от ежедневных прогулок. В мае он принимал уже десяток таблеток в день и большую часть дня проводил в постели. Его почерк стал практически неразборчивым, и не только потому, что папа ослаб: у него теперь сильно дрожали руки. После долгих и настойчивых телефонных уговоров я убедил папину соседку — медсестру из местной больницы — регулярно наведываться к нам и с облегчением вздохнул, когда до июньского отпуска остались считанные дни.

Но состояние отца продолжало ухудшаться. Во время наших созвонов я явственно слышал странную усталость в его голосе. Второй раз в жизни я попросил о переводе домой, и на этот раз командир отнесся к моей просьбе более сочувственно: он даже выбил для меня командировку в Форт-Брэгг для прохождения воздушно-десантного обучения. Но когда я позвонил в больницу, мне сказали, что мое присутствие отцу не поможет и я должен подумать о том, чтобы поместить его в лечебницу-пансионат, подчеркнув, что необходимую отцу помощь в домашних условиях не обеспечить. Лечащий врач уже некоторое время уговаривал своего пациента — к тому времени папа мог есть только жидкие супы — переехать в больницу, но отец наотрез отказывался, пока я не приеду в отпуск. По какой-то причине папа во что бы то ни стало хотел встретить меня дома.

Ситуация казалась слишком трагичной и неожиданной. По пути из аэропорта я убеждал себя, что у врачей есть привычка пугать, чтобы пациенты уважали, однако доктор не преувеличивал: папа даже не смог подняться с дивана мне навстречу. У меня сжалось сердце — за год отец постарел на тридцать лет. Кожа у него приобрела нездоровый пепельный оттенок, и я был поражен его худобой. Горло перехватило, когда я поставил сумку у двери и сипло сказал:

— Здравствуй, пап.

Я боялся, что он не узнает меня, но через минуту услышал прерывистый шепот:

— Здравствуй, Джон.

Я подошел к дивану и присел на край.

— Ты как?

— Нормально, — сказал он, и мы долго молчали. Наконец я поднялся сходить посмотреть, что есть на кухне. Войдя, я остановился как вкопанный: повсюду были разбросаны пустые банки из-под супа, плита залита какой-то пригоревшей и уже окаменевшей бурдой, мусорное ведро переполнено, в мойке громоздились заплесневелые тарелки. Маленький кухонный стол завален горой нераспечатанной почты. В доме явно не убирали много недель. Первым побуждением было учинить грандиозный скандал соседке, обещавшей присматривать за отцом, но я это отложил.

Разыскав банку куриного супа с лапшой, я разогрел его на грязной плите, налил в тарелку и отнес отцу на подносе. Он слабо улыбнулся, и я увидел, как он благодарен за эту ничтожную услугу. Он съел все до капли. Я налил вторую тарелку, едва сдерживаясь при мысли о том, что отца, должно быть, давно не кормили. Когда он опустошил и ее, я помог папе снова лечь, и он почти сразу заснул.

Соседки дома не оказалось, и я весь день и вечер драил дом, начав с кухни и туалета. Когда я менял отцу постельное белье и увидел грязные простыни — он ходил под себя, — то несколько секунд постоял зажмурившись, едва сдерживаясь, чтобы не побежать и не свернуть соседке шею.

Наведя в доме относительную чистоту, я вернулся в гостиную и сел, охраняя папин сон. Под одеялом отец казался совсем маленьким, а когда я осторожно погладил его по волосам, несколько прядей остались на подушке. Я заплакал, понимая, что отец умирает. Я плакал впервые за несколько лет и впервые в жизни об отце и долгое время не мог унять слезы.

Я знал, что мой отец — хороший, добрый человек, и хотя жизнь у него оказалась сложная, он приложил все усилия, чтобы меня вырастить. Он никогда не поднимал на меня руку, и я мучился угрызениями совести за все годы, когда вел себя как дурак. Я вспоминал два своих последних отпуска, и на душе было больно при мысли, что эти простые и по-своему счастливые времена миновали.

Позже я отнес отца в кровать, почти не ощутив его веса. Укрыв его одеялом, я устроил себе постель на полу рядом с кроватью, слушая его тяжелую одышку и сиплое дыхание. Посреди ночи папа проснулся от приступа кашля и долго не мог остановиться. Я уже хотел везти его в больницу, но тут кашель наконец прекратился.

Отец пришел в ужас, узнав, куда я хочу его отвезти.

— Останусь здесь, — молил он слабым голосом. — Не хочу ехать.

Раздираемый тревогой и жалостью, я все же решил не класть его в больницу. Для человека раз навсегда заведенного порядка больница была не только чужим, но опасным местом, привыкание к которому потребует больше сил, чем у отца осталось. В этот момент отец снова запачкал простыни.

На следующий день зашла соседка и с порога принялась извиняться. У нее заболела дочь, и она несколько дней не убирала в кухне, но до того ежедневно меняла отцу постель и следила, чтобы в кухне всегда был запас консервированного супа. Мы стояли на крыльце; при виде усталого лица пожилой женщины слова заготовленных упреков забылись сами собой. Я сказал, что очень благодарен ей за заботу и что она и так сделала больше, чем могла.