У шатров Кидарских, стр. 1

Роберт Янг

У шатров Кидарских

Истклиф шел по реке три дня, прежде чем изначально далекие берега начали сколько-нибудь заметно сходиться. Но даже тогда он не мог быть уверен, сужается ли это река или же глаза обманывают его. Ему требовалось явное доказательство того, что катер движется вверх реке, а не просто стоит на месте, едва перебарывая течение, а если человеку что-то нужно, это зачастую оказывает влияние на то, что он видит – или на то, что он думает, что видит, – в особенности когда он умирает.

Бывали моменты, когда Истклиф думал о реке как об озере. Иллюзия подкреплялась незаметностью течения, которое, по логике, было самым сильным посредине реки. Истклиф автоматически старался держаться середины, с тем чтобы находиться как можно дальше от лесистых берегов и редких деревушек эбонисов. Стремление остаться в одиночестве по большей части происходило от его натуры, но была тому также и чисто практическая причина. Хотя экваториальный район Серебряного Доллара нельзя было назвать совершенно примитивным диким краем, часть буша, через который протекала река и на южной границе которого располагалось поместье и плантации Истклифа, располагалась на так называемой «неисследованной территории»; несмотря на Совет Чирургов, управляющий здесь с одобрения церковного правительства, – сильный властный орган, повиноваться которому присягнуло все чернобушье, – в действительности этих типов лишь с натяжкой можно было считать цивилизованными.

Долгие и жаркие дни Истклиф коротал за чтением книг и размышлениями, вспоминая о том о сем, нацепив на нос темные очки, чтобы защитить от блеска реки ставшие очень чувствительными глаза. По вечерам он забрасывал чтение, сидел на носу, различимый во тьме только по тлеющему кончику сигареты, которые курил беспрерывно, слушая как урчит двигатель катера и тихо плещется за кормой вода, и глядел на колышущиеся на воде созвездия. Постепенно он находил все больше удовольствия в простых обычных вещах, природных явлениях – в симметричной зубчатости листвы, в робком розовом отблеске, предшествующем ранним утром первым рассветным лучам, в серой туманной дымке, появляющейся каждый вечер и окутывающей далекие берега.

На четвертый вечер, когда катер проходил мимо мыска, слишком незначительного, чтобы ради его огибания прикасаться к клавишам управления, из расступившейся дымки выскользнула местная лодка, дриуф. Четыре чернобуша гребли вырезанными из дерева веслами, а пятый правил грубым деревянным веслом на корме. На носу лодки стояла женщина. Она была высокой и стройной, отличалась прямой, даже чрезмерно, словно застывшей, осанкой своей расы. Ее черные, как ночь, волосы были скрыты под ярким красным шарфом, в правой руке женщина держала небольшой красный же дорожный мешок. Одежду ее составляла юбка-калико по колено и легкая открытая рубашка; ноги обуты в желтые плетенные сандалии.

Она помахала Истклифу, стоящему облокотившись о перила у борта с сигаретой в руке. Он не поднял руку в ответ, но холодно взглянул вниз на дриуф и гребцов-эбонисов, стараясь разобраться в странном дежа вю, которое мгновенно пробудила в нем женщина. Его катер не был быстроходным и мускулистые гребцы без труда удерживали дриуф рядом с бортом, а потом двое из них ухватились за нижний поручень, дугой опоясывающий судно.

– Мне нужно добраться до больницы, – крикнула Истклифу женщина. – Я заплачу сколько нужно.

То, что она знает, куда он направляется, совсем его не удивило. На плантациях Истклифа работали чернобуши со всей окрестности, а может, и с других частей Эбонона, наверняка имеющие родственников в «ежевичных ветвях», соединяющих все деревушки, все байяу, каждую ферму на здешней территории. Стоило лишь Истклифу, его больной матери, его сестре и шурину чихнуть, и каждый чернобуш в округе знал об этом не более чем через час. Хотя женщина знала, что он направляется в больницу, но наверняка не знала, по какой причине. И чирурги, и буш-знахари – все они были связаны подобием клятвы Гиппократа, и не стоило сомневаться, что буш-знахарь, у которого консультировался Истклиф и который, в итоге, поставил ему диагноз и связался по радио с больницей, даже не помышлял о том, чтобы кому-то что-то рассказать о своем пациенте.

– Я заплачу сколько нужно, – снова крикнула ему женщина, после того как Истклиф ничего ей не ответил. – И не буду мешаться под ногами.

Она отлично говорила по-английски. Многие чернобуши так и не смогли выучить язык, он для них оказался слишком сложным. У женщины были высокие широкие скулы, ширину которых подчеркивала худоба щек. Она была почти худой, и черничного оттенка кожа казалась едва ли не прозрачной.

– У меня нет каюты для пассажира, – ответил Истклиф.

– Я буду благодарна, если вы позволите мне спать на палубе.

Он вздохнул. Перспектива того, что его одиночество будет нарушено чернобушкой, отозвалась в нем раздражением. Но он не мог позволить себе оскорбить уважаемую представительницу расы, исправно поставляющей рабочих и слуг для Империи Истклифа, без которых эта Империя быстро бы зачахла и умерла.

– Хорошо, – ответил он. – Можешь подняться на борт.

Она бросила ему свой красный мешок, и он поймал его и положил на палубу. Потом, изо всех сил стараясь скрыть отвращение, протянул вниз руку, взял руку женщины и помог ей подняться на катер и перебраться через перила.

– Спасибо, – поблагодарила она, поправляя юбку. – Меня зовут Сефира.

Дриуф быстро отстал и скрылся за кормой, развернувшись и взяв курс на мыс. Истклиф не потрудился даже пробурчать свое имя; он не сомневался, что она и так его знает. Взяв в руку мешок чернобушки, он отвел ее вниз в единственную каюту, где положил мешок на койку.

– Можешь спать здесь. У меня есть шезлонг, который раскладывается в кровать, и я все равно люблю спать на воздухе.

Тон, которым это было сказано, отвергал возможность возражения. Почти осязаемая аура властности покрывала его, словно мантия. Это была знаменитая властность Истклифа, смесь непререкаемости, настойчивости и авторитета, которыми отличались большинство преуспевающих колонистов и благодаря которым на первый взгляд бесполезная глушь Андромеды IV превратилась в золотую жилу, давшую в конце концов возможность присвоить планете новое имя, под которым она и была теперь всюду известна.

Истклиф достал из стенного шкафа несколько одеял (на реке ночи бывали прохладными), бросил два из них на койку, а одно положил себе на плечо. Потом, чувствуя взгляд Сефиры, неохотно повернулся, чтобы взглянуть на нее. И увидел перед собой ее глаза. Глаза были совершенно черные, непривычные для него, и абсолютно чужие. Это была четырехмерная чернота – никак не иначе, – и на миг ему показалось, что он заглянул в бесконечный космос, и хотя ни одной звезды сейчас видно не было, тысячи их сияли на периферии этих глаз. Но сравнение было недостаточно верным. Космос подразумевал собой абсолютный ноль – ледяной холод и безразличие. Но здесь, перед ним, смешанные с пронзительной Weltschmerz, Мировой Скорбью, и сияющие в ночи его жизни, были сострадание и человеческая доброта того измерения, о существовании которого он не подозревал; и здесь перед ним, также наполовину скрытое в глубокой тьме, было и нечто еще – качество, хорошо известное ему, но которое он не мог узнать.

Пока он стоял так, глядя ей в глаза, еще одна волна дежа вю накатила на него, на этот раз с такой силой, что он едва не пошатнулся. Внезапно он понял причину: эта женщина из буша – чернее черного эбониска, в своей гротескной одежде и с примитивной косметикой и духами – ужасно напоминала ему покойную жену. Это было невозможно; это было отвратительно. Но это было так.

Он в ярости отвернулся.

– Спокойной ночи, – проговорил Истклиф. Потом, вспомнив о худобе ее лица, добавил: – Дверь рядом с каютой – камбуз.

– Спасибо. Утром я приготовлю кофе, когда вы проснетесь.