Ханс Бринкер, или Серебряные коньки, стр. 40

Среди возвратившихся мальчиков не было того, кого ей хотелось бы видеть. Да его и вообще не было на канале. Надо сказать, что Анни не появлялась в Бруке с кануна праздника святого Николааса. Все это время она гостила у своей больной бабушки в Амстердаме. Но сейчас ей предоставили краткий «час отдыха», как выразилась бабушка, за то, что она день и ночь была такой преданной маленькой сиделкой.

Анни употребила этот «час отдыха» на то, чтобы во весь опор примчаться в Брук в надежде встретить на канале свою мать, или кого—нибудь из родных, или хотя бы Гретель Бринкер… Но никого из них она не встретила, а теперь ей надо было спешить назад, даже не заглянув домой: ведь она знала, что в эту минуту бедная, беспомощная бабушка стонет и просит, чтобы кто—нибудь перевернул ее на другой бок.

«Где сейчас может быть Гретель? — раздумывала Анни, летя по льду. — В этот час ей почти всегда удавалось на несколько минут оторваться от работы… Бедная Гретель… Как это, должно быть, ужасно иметь помешанного отца… Сама я, наверное, до смерти боялась бы его. Такой сильный, но такой странный!»

Анни ничего не слыхала о внезапной болезни отца Гретель. Местные жители ничуть не интересовались тетушкой Бринкер и ее детьми.

Не будь Гретель гусятницей, у нее, наверное, нашлось бы немало друзей среди окрестной крестьянской молодежи. Но, с тех пор как она стала пасти гусей, только одна Анни Боуман не стыдилась открыто, словом и делом, признавать себя подругой Гретель и Ханса.

Часто дети соседей высмеивали ее за то, что она водится с такими бедняками. И, когда подшучивали над Хансом, она только вспыхивала или смеялась небрежно и презрительно, но, слыша, как издевались над маленькой Гретель, приходила в ярость.

— Гусятница!.. Ну и что же! — говорила она. — Не беспокойтесь, эта работа куда больше подходит любой из вас, чем Гретель. Мой отец не раз говорил прошлым летом, что ему грустно видеть, как эта ясноглазая терпеливая малютка пасет гусей. Она, во всяком случае, не обижает своих гусей, как обижал бы ты, Янзоон Кольп; и она не наступает им на лапы, как непременно делала бы ты, Кэт Воутерс.

Тут все поднимали на смех неуклюжую, вздорную Кэт. Анни же гордо отходила прочь от кучки юных сплетниц. И сейчас, когда она быстро катила в Амстердам, ей, быть может, как раз вспомнились обидчики Гретель. Глаза ее сверкали, не предвещая ничего доброго, и она не раз вызывающе вздергивала хорошенькой головкой. Но, когда эти мысли исчезали, личико ее становилось таким красивым, румяным и ласковым, что не один усталый рабочий оглядывался на нее, желая себе в дочери такую же веселую, довольную девочку.

В эту ночь в Бруке было пять радостных семей. Мальчики вернулись здравыми и невредимыми и нашли, что дома у них все благополучно. Даже больная дама, гостившая у соседа ван Ступеля, была вне опасности.

Но наутро! Ах, как противно звонят школьные колокола — дин—дон! дин—дон! — когда чувствуешь себя таким усталым!

Людвиг был уверен, что в жизни не слышал ничего более отвратительного. Даже Питер — и тот рассердился. Карл заявил, что позор заставлять человека выходить из дому, когда кости у него готовы треснуть, а Якоб, степенно сказав Бену «до свиданья», неторопливо побрел в школу, таща свою сумку с таким видом, словно она весила фунтов сто.

Глава XXXII. Кризис

Пока мальчики нянчатся со своей усталостью, мы заглянем в домик Бринкеров.

Может ли быть, что Гретель и ее мать так и не пошевелились с тех пор, как мы видели их в последний раз, и что больной ни разу не перевернулся на другой бок? Прошло четыре дня, а вид у скорбных обитателей этого дома точь—в–точь такой же, как в ту ночь. Нет, не совсем: теперь лицо у Раффа Бринкера еще бледнее; лихорадка прошла, но он по—прежнему без сознания. Тогда они были одни в этой убогой чистой комнате; теперь же вон в том углу стоят посторонние.

Доктор Букман разговаривает вполголоса с упитанным молодым человеком, а тот слушает его очень внимательно. Упитанный молодой человек — его ученик и ассистент. Ханс тоже здесь. Он стоит у окна, почтительно ожидая, чтобы с ним заговорили.

— Видите ли, Волленховен, — сказал доктор Букман, — это ярко выраженный случай… — И он заговорил на такой диковинной смеси латинского с голландским, которую я затрудняюсь перевести.

Только увидев, что Волленховен уже смотрит на него непонимающим взглядом, ученый снизошел до более простых выражений.

— Вероятно, этот случай сходен с болезнью Рипа Дондерданка, — забормотал он вполголоса. — Тот упал с крыши ветряной мельницы Воппельплоота. После этого несчастья малый потерял умственные способности и в конце концов сделался идиотом. Он уже не вставал с постели, беспомощный, как и этот наш больной. Он так же стонал и постоянно тянулся рукой к голове. Мой ученый коллега ван Хоппем сделал операцию Дондерданку и нашел у него под черепом маленький темный мешочек — опухоль, давившую на мозг. Она—то и вызывала болезнь. Мой друг ван Хоппем удалил опухоль… Замечательная операция! Видите ли, по мнению Цельзия… — И доктор снова перешел на латынь.

— А больной остался в живых? — почтительно спросил ассистент.

Доктор Букман нахмурился:

— Не в этом дело. Кажется, умер… Но почему вы не останавливаете своего внимания на замечательных особенностях этого случая? Подумайте минутку, как… — И он глубже, чем когда—либо, погрузился в дебри латыни.

— Но, мейнхеер… — мягко настаивал ученик, знавший, что, если доктора сразу же не вытащить из его любимых глубин, он долго не поднимется на поверхность, — но, мейнхеер, сегодня вы обещали побывать в других местах: три ноги в Амстердаме — помните? — и глаз в Бруке, да еще опухоль на канале.

— Опухоль может подождать, — задумчиво проговорил доктор. — Тоже интереснейший случай… интереснейший случай! Женщина два месяца не может поднять голову… Великолепная опухоль, сударь мой!

Теперь доктор снова говорил громко. Он совсем забыл, где находится.

Волленховен сделал еще попытку:

— А этого беднягу, что лежит здесь, мейнхеер, — вы думаете, его можно спасти, да?

— Ну еще бы… конечно, — смутился доктор, внезапно заметив, что все это время говорил о посторонних предметах. — Конечно… то есть… надеюсь, что да…

— Если хоть один человек в Голландии может спасти его, мейнхеер, — негромко проговорил ассистенте неподдельной искренностью, — так это именно вы!

Лицо доктора выразило недовольство… Ласково, хоть и ворчливо, он попросил студента поменьше болтать, потом сделал знак Хансу подойти ближе.

Этот странный человек терпеть не мог говорить с женщинами, особенно на хирургические темы. «Никогда нельзя знать, — твердил он, — в какую минуту этим особам взбредет в голову взвизгнуть или упасть в обморок». Поэтому он описал болезнь Раффа Бринкера Хансу и сказал, что именно, по его мнению, надо сделать для спасения больного.

Ханс слушал внимательно, то краснея, то бледнея и бросая быстрые тревожные взгляды на кровать.

— Операция может убить отца… так вы сказали, мейнхеер? — воскликнул он наконец дрожащим голосом.

— Может, любезный. Но я твердо верю, что не убьет, а вылечит. Я объяснил бы тебе почему, но ты все равно не поймешь. Ведь все мальчишки — такие тупицы.

Ханс оторопел от этого комплимента.

— Ничего не поймешь! — повторил доктор Букман с возмущением. — Людям предлагают сделать замечательную операцию… а им все равно, сделают ее топором или еще чем—нибудь. Задают только один вопрос: «Убьет она или нет?»

— Для нас в этом вопросе все, мейнхеер, — сказал Ханс с достоинством, и глаза его наполнились слезами.

Доктор Букман взглянул на него, внезапно смутившись:

— Да, верно! Ты прав, мальчуган, а я дурак. Ты хороший малый. Никому не хочется, чтобы родного отца убили… конечно, нет. Я просто дурак.

— А если болезнь продлится, он умрет, мейнхеер?

— Хм! Никакой новой болезни у него нет. Все то же самое, только положение ухудшается с каждой минутой… Давление на мозг… в ближайшем будущем доконает… — сказал доктор и щелкнул пальцами.