Хозяйка гостиницы, стр. 40

— Нечего смущаться. У каждого свои вкусы. Вам нужны слова, другим — поцелуи.

Вера смутилась окончательно.

— Так вот. Для чего я затеял весь этот разговор? Только чтобы сказать, что вы мне нравитесь? Этого мало. Что я готов полюбить вас? Этого тоже мало. Я пришел, чтобы вам сказать: как бы ни сложились наши отношения, я никогда на вас не женюсь.

— Какое право… Я разве дала вам право думать?..

— Не возмущайтесь, погодите. Мое отношение к вам таково, что я был бы счастлив, понимаете, счастлив на вас жениться. Но этого никогда не будет. Я женат.

(«Метель» Пушкина, подумала Вера. «Я несчастнейшее создание, я женат». Гм-гм, что-то дальше будет?)

— Я женат, — продолжал Юрлов, потихоньку поворачиваясь в кресле, — и женат, что называется, безнадежно. Моя жена лежит в параличе вот уже десять лет. И я никогда ее не брошу, пока она жива. И пока я жив. Теперь вопрос: сегодня после работы вы позволите проводить вас до дому?

— Отчего ж не позволить? Это ведь ни к чему не обязывает ни вас, ни меня.

— Меня обязывает.

Он поцеловал ей руку, и она увидела ровный пробор в его цельнокованых серебряных волосах. Пробор был ярко-розовый, может быть, потому, что нагнуться пожилому человеку стоило все-таки известного напряжения…

Вечером он ее провожал домой. Этот вечер решил все. Нервно шумело море, полный месяц висел над ним и дробился в неспокойной воде широкой живой полосой, как будто прыгали и били хвостами тысячи рыб. Земля тоже была неспокойна: голубая в свете луны, она летела, мчалась куда-то очертя голову. Кое-где к луне присоединялись еще фонари и тоже бросали свой свет и свои тени; столбы света и черные тени ходили кругом, перекрещиваясь и сменяя друг друга, словно на гигантских ходулях. Все это было совершенно и удивительно: даже у деревьев было выражение лиц. В этом смещенном мире Вера со своим спутником шли и не могли остановиться, расстаться. Десять раз подходили они к дому, к железной ограде с низенькими воротцами, стояли, опершись на эти воротца, и кто-то из них говорил «ну», собираясь прощаться, а другой: «ну нет, пройдемся еще», — и снова они, взявшись за руки, шли к морю, пустынному в этот час, стояли там у самой кромки прибоя, и волны, одна за другой, радостно кивая гребнями, у их ног превращались в говорящую пену. И опять шли к дому и прощались, и опять, не в силах проститься, — к морю. За этот вечер они рассказали друг другу все. Ничего не осталось потаенного, запрятанного. Это было даже страшно своей неприкрытой распахнутостью. Она подняла к нему голову, и ветер накрыл ей глаза его шарфом. Тогда он сказал, твердо, отчетливо, как рапорт: «Я вас люблю».

…Дома Маргарита Антоновна:

— Верочка, побойтесь бога! Где вы пропадали? Вика спит — молодая! — а я не могу. Беспокоюсь о вас, беспокоюсь…

— Не зря беспокоитесь.

— А что такое? Что случилось?

— Маргарита Антоновна, я влюблена.

— Как? Опять?

— Нет, не опять. Впервые.

— Вот тебе и на! А муж? А этот, как его, всегда забываю, Валерий или Виталий? Такой интересный мужчина, жалко, пьяница…

— Все это было не то. Понимаете, только сейчас…

— Да-да, понимаю. Вы ведете себя как типичный мужчина, и притом бабник. Всякий бабник клянется и божится каждой своей новой женщине, что он до нее никого не любил. «Все это было не то… Только сейчас…»

Вера рассмеялась — помимо воли. — Тургенев, первая любовь! — продолжала Маргарита

Антоновна. — Как хотите, в наше время это не звучит. Я лично любила много раз, но, кажется, ни разу — впервые…

И все же, размышляя об этой нежданной-негаданной любви, Вера сама себе повторяла: впервые. Нет, грех было бы сказать, что она не любила Шунечку. Любила. Сначала как девчонка, потом — как подданная. А здесь — равенство, простота, доверие, правда. Впервые. И как же ей повезло, что встретилось в жизни такое. Могла бы ведь и умереть, не узнав…

Прошли еще два вечера нескончаемых провожаний, безумной луны, неспокойного моря, которое с каждым разом грохотало все громче, как бы аккомпанируя нараставшей любви… Придя домой, Вера садилась в кресло, вытягивала перед собой уставшие от модельных туфель, натруженные ноги и смотрела куда-то вперед стеклянными, невидящими глазами. Маргарита Антоновна была не на шутку встревожена:

— Все хорошо в меру. Никогда не надо терять над собой контроль. Это как на сцене: распусти себя, заплачь настоящими слезами, забыв о зрителе, — и что получится? Одни сопли, и никакого эффекта. Нет, моя дорогая! Женщина должна держать себя в руках. Помню, мама мне говорила (я еще девчонкой была!): «Марго, помни о своих ребрах! Ходи так, как будто тебя с двух сторон что-то подтыкает под ребра». И что? До сих пор, могу похвастать, я сохранила осанку. А почему? Помню о ребрах!

Нет, Вера о своих ребрах не помнила. Все бы так и шло: луна, провожания, улетания, если бы на третий день не пошел дождь. Волей-неволей пришлось привести Сергея Павловича в дом. Вера очень боялась Вики, но та вела себя вполне прилично. Сперва дичилась, а потом неожиданно обручнела. Разговаривала, даже улыбалась, выпуская на щеки призраки ямочек. Маргарита Антоновна — та вообще была сражена:

— Вот это мужчина! И рост, и манеры… Рука, седина… О боже, верни мне мои пятьдесят лет…

А еще через день Сергей Павлович улетел: кончилась его командировка…

Жил он постоянно в Москве, где была у него квартира, больная жена, взрослые дети — сын и две дочери, и четверо внуков. Квартира — огромная, старомодная, с дворцово-высокими потолками, без современных удобств, в когда-то роскошном купеческом доме. Лепнина на потолках (какие-то амуры в овалах), но протекающая от ветхости крыша — когда шли по лестнице, вверху светилось небо. Квартира была как-то глупо спланирована, вся вокруг ванной и уборной (пройти туда можно было не иначе, как через чью-нибудь комнату). Несмотря на огромную площадь, она была тесна для разросшейся недружной семьи. Разменять ее на две меньшие было практически невозможно, построить кооперативную — тоже (свыше ста метров жилой площади!). А он, хозяин всех этих метров, жил как-то сбоку, притулясь в одной из проходных комнат, через которую каждое утро проплывала для своих омовений толстая невестка в бигуди. Одинокий, неухоженный, он сам готовил себе еду (пельмени, сосиски — что попроще), даже сам стирал себе носки, трусы и майки, выжимая белье, как это делают мужчины, не крутящим, а прямым движением сильных рук. Дочери были ученые, злые, неопрятные, одна инженер, другая — физик. У инженера муж когда-то был, но ушел, бросив ее с двумя детьми, а физик до сих пор пребывала в девичестве. Сын, недоучившийся, по профессии фотограф, был полностью под башмаком у толстой своей жены, страстью которой было считать деньги в чужих карманах. Свекра она терпеть не могла, считала сквалыгой и жмотом и, проходя через его комнату, брезгливо оттопыривала мизинец. Сергей Павлович зарабатывал немало, но вечно был без денег: половина зарплаты шла сиделке, ходившей за больной и требовавшей, чтобы ее кормили. Другая, как это бывает, уходила сквозь пальцы, превращаясь в засохший хлеб, скисшее молоко и книги, книги…

Как ему не хотелось туда возвращаться! Прощались они с Верой на аэродроме, возле низкого модернового стеклянного здания с ходившими туда-сюда огромными дверями. Люди, люди — и зажатая среди них любовь… Пора, уже объявили посадку…

— До встречи, любимая, — сказал он, целуя ее на прощанье.

Они еще только целовались — не более, и о большем не помышляли. В этом что-то общее между ранней юностью и ранней старостью — там и там платонизм.

46

И вот пошли-потекли годы Вериной ранней старости, ее первой настоящей любви. Любовь была такая настоящая, что Вера даже стала равнодушна к словам. И без них все было ясно ей и ему. Они любили друг друга со всей нежностью много испытавших, помнящих о смерти людей. С благодарностью судьбе за каждый дарованный им день. С сознанием, что каждая встреча, возможно, будет последней. Целиком открытые друг для друга, со всеми своими «всячинками», как они выражались. Делились каждой мыслью, каждой радостью, каждым рублем. Оба, стесненные в средствах, счастливы были делать друг другу подарки. Нежно поздравляли друг друга с праздниками, с днями рождения, с годовщиной встречи… Восстановили в правах даже именины, чтобы чаще можно было поздравлять. Писали друг другу длинные письма, без конца их перечитывали, целовали. Да, целовали письма — глупые старые люди-Сергеи Павлович приезжал нечасто — раза три-четыре в год — и всегда останавливался прямо у Веры. По-семейному. И впрямь стал он подлинным членом семьи. Все в доме привыкли к нему и его полюбили. И Маргарита Антоновна, и сатаненок Вика. Даже кот, Кузьма энный (Вера давно уже перестала нумеровать представителей котовой династии), — и тот терся о черные морские брюки и всем своим гордым существом выражал преданность… И сам Сергей Павлович полюбил всех в доме, включая Кузьму. Что касается Веры, то ее он обожал безмерно. Стоило видеть выражение его глаз — молящихся, — которыми он ее провожал, ласкал, лелеял… И особой любовью любил он дом как таковой. Все, в чем отказала ему судьба — уют, заботу, преданность, — он находил здесь. Не мрачную, жертвенную преданность, а светлую, веселую, мастером которой была Вера. «Ведь я эгоистка, — говорила она, — жертвовать собой не умею»… Как чудесно было, придя с работы, войти в уютную комнату, пахнущую цветами. Сесть за нарядный стол, накрытый вышитой скатертью со свежими, еще не расправленными складками от утюга. Погрузить ложку в сияющий, прозрачный бульон. Закусить пирожком, тающим во рту и вьщаю-щим нежный секрет своей начинки… Во всех этих вещах для усталого, заброшенного, немолодого человека было далеко не просто служение телу. Если уж служение, то какому-то древнему богу семейного очага… После обеда Сергей Павлович читал газету, неторопливо переворачивая листы, а Вера сидела рядом: шила, либо чинила носки (он уже давно забыл, что носки вообще чинят), либо тоже читала, но погружаясь в книгу не целиком, а только частью внимания, как спящая мать не целиком спит, готовая в любую минуту встать к своему ребенку… «Дай руку», — говорил иногда Юрлов, и она протягивала ему руку, не слишком-то нежную, довольно крупную, и он целовал ее в ладонь, переходя от бугорка к бугорку… Верины мозоли безмерно его умиляли.