Собачьи годы, стр. 21

Ибо покуда полиция обследовала пепелище, поскольку подозревали поджог, Эдуард Амзель построил свое первое, а по весне, когда всякий снег утратил всякий смысл и выяснилось, что католическую мельницу из религиозных побуждений подпалил меннонит Симон Байстер, – и свое второе механическое птичье пугало. Много денег, много монет из заветного кожаного мешочка ушло на эту затею. Судя по чертежам в дневнике, он изготовил ветряного рыцаря и ветряную монахиню, облачил их в соответствующий наряд с лоскутными рукавами-крыльями и, усадив на козлы, отдал на произвол ветрам; однако ни ветряной рыцарь, ни ветряная монахиня, хотя обе эти работы мгновенно нашли покупателей, не воплотили в себе то, что запечатлелось в душе Эдуарда Амзеля снежной ночью на Сретенье; словом, художник в нем остался не удовлетворен; вот и фирма «Брауксель и Ко» вряд ли закончит разработку мобильных птичьих пугал раньше середины октября и только тогда запустит их в серийное производство.

Двадцать вторая утренняя смена

После пожара сперва паром, потом поезд узкоколейки доставили бескарманного и беспуговичного, то бишь грубого меннонита, мелкого землепашца и рыбака Симона Байстера, который из религиозных побуждений учинил поджог, в город, а точнее – в городскую тюрьму Шисштанге, что находилась в районе Новосад, у подножия Ячменной горы, и на несколько лет стала его постоянным местом жительства.

Сента, из рода Перкуна, ощенившаяся шестью кутятами, Сента, чей черный окрас так замечательно выделялся на фоне белого мельника, начала, после того как всех щенков ее продали, проявлять признаки собачьей нервозности, а после пожара и вовсе впала в столь опасное умопомешательство – аки волк зарезала в деревне овцу, а потом напала на представителя противопожарной страховой компании, – что мельник Матерн вынужден был послать своего сына Вальтера к Эриху Лау, учителю сельской школы в Шивенхорсте: у отца Хедвиг Лау имелось охотничье ружье.

В жизнь друзей пожар на мельнице тоже внес кое-какие перемены. Судьба – а точнее сельский учитель, вдова Амзель и мельник Матерн вкупе с директором департамента учебных заведений доктором Батке – сделала из десятилетнего Вальтера Матерна и десятилетнего Эдуарда Амзеля двух гимназистов, которым даже удалось сесть за одну парту. И покуда на пепелище матерновская мельница отстраивалась заново – от проекта голландской, кирпичной мельницы с поворачивающимся чепцом пришлось отказаться ради сохранения исторического образа исконно немецкой мельницы на козлах, ибо здесь как-никак переночевала императрица Луиза, – разразился праздник Пасхи, сопровождаемый умеренным паводком, традиционным нашествием мышей и бурным лопаньем вербных почек; а вскоре после Пасхи Вальтер Матерн и Эдуард Амзель уже щеголяли в зеленых бархатных шапочках реальной гимназии Святого Иоанна. У обоих был одинаковый размер головы, но в остальном Амзель был много, много толще. Кроме того, у Амзеля на макушке был только один вихор, а у Вальтера Матерна целых два, что, по некоторым суеверным утверждениям, является предвестьем ранней кончины.

Необходимость добираться от устья Вислы до гимназии Святого Иоанна превратила наших друзей из обычных учеников в учеников приезжих. А приезжие ученики много видят по дороге и еще больше врут. Приезжие ученики умеют спать сидя. Приезжие ученики делают домашние задания в поезде, благодаря чему у них вырабатывается неровный, тряский почерк. И даже в зрелые годы, когда домашние задания делать уже не надо, эта своеобычность почерка сохраняется, разве что тряскость исчезает. Вот почему господин артист вынужден печатать свою рукопись прямо на машинке – бывший приезжий ученик, он пишет совершенно неразборчивыми каракулями, все еще сотрясаемый толчками воображаемых поездов своего детства.

Поезд узкоколейки отправлялся с Прибрежного вокзала, который городские жители называли Нижним, проезжал через Кнюппелькруг и Готтсвальде, под Шустеркругом переправлялся на канатной переправе через старицу – Мертвую Вислу, а под Шивенхорстом, уже на паровом пароме, через так называемый Стежок попадал в Никельсвальде. Затем, втащив на дамбу Вислы каждый из четырех вагончиков по отдельности и оставив Эдуарда Амзеля в Шивенхорсте, а Вальтера Матерна в Никельсвальде, трудяга-паровозик устремлялся дальше через Пазеварк, Юнкеракер и Штеген к Штутхофу, конечной станции узкоколейки.

Все приезжие ученики всегда садились в первый вагончик, сразу за паровозом. Из Айнлаге приезжали Петер Иллинг и Арнольд Матрай. В Шустеркруге подсаживались Грегор Кнессин и Иоахим Бертулек. В Шивенхорсте, неизменно сопровождаемая матерью, к поезду соизволяла прибыть Хедвиг Лау. Впрочем, нежное дитя часто страдало от воспаления миндалин и тогда не появлялось. Совершенно непонятно, как это узкогрудый трудяга-паровозик осмеливался трогаться в путь, так и не дождавшись Хедвиг Лау. Дочь сельского учителя была, как и Вальтер Матерн с Эдуардом Амзелем, в шестом младшем классе. Позже, начиная с четвертого среднего, она погрубела, перестала болеть воспалением миндалин и, поскольку никто больше не трясся за ее драгоценное здоровье и даже жизнь, превратилась в столь скучную особу, что вскоре Брауксель вообще прекратит упоминать ее имя на этих страницах. Но пока что Амзель все еще питает некоторую слабость к этой тихой, почти заспанной, хотя и хорошенькой – пусть только в масштабах побережья – девчушке. Вот она, чуть-чуть слишком белокурая, чуть-чуть слишком голубоглазая, с чересчур свежим личиком и раскрытым учебником английского на коленях, сидит прямо напротив Амзеля.

Хедвиг Лау носит косички с бантиками. Даже когда поезд начинает приближаться к городу, от нее все равно пахнет маслом и молоком. Амзель, прищурив глаза, ловит золотисто-белокурые отблески прибрежной девичьей красы. А за окном после Кляйн-Пленендорфа вместе с первыми пилорамами начинается лесопогрузочный порт: чайки сменяют ласточек на проводах, телеграфные столбы остаются. Амзель раскрывает свой рабочий дневник. Косички Хедвиг Лау кокетливо и легко покачиваются над учебником английского. Амзель быстрыми штрихами набрасывает рисунок: мило, очень даже мило! Висячие косы он по художественным соображениям решительно отвергает и вместо этого свивает из них два бублика, чтобы закрыть ее слишком розовые, почти красные ушки. Но не то чтобы он сказал – мол, сделай так, так гораздо лучше, косы у тебя дурацкие, надо носить бублики, нет, дождавшись, когда за окном показывается предместье Кнайаб, он молча кладет свой дневник на ее раскрытый учебник, и Хедвиг Лау, изучив рисунок, мановением ресниц выражает согласие, почти покорность, хотя внешне Амзель вовсе не похож на тех мальчишек, которых привыкли слушаться одноклассницы.

Двадцать третья утренняя смена

Брауксель питает неистребимое отвращение к неиспользованным бритвенным лезвиям. Его верный друг и правая рука в свое время, еще в пору акционерного общества «Бурбах-калий АО», освоивший в качестве забойщика весьма обильные соляные залежи, «освящает» лезвия Браукселя и приносит их ему после своего первого бритья, благодаря чему Браукселю не приходится преодолевать того отвращения, какое – с той же силой, хотя и не к бритвенным лезвиям, – от рождения мучило Амзеля. А именно: Амзель не мог выносить и, следовательно, носить новую, пахнущую обновкой одежду. Равно как и запах свежего белья вынуждал его с трудом подавлять в себе приступы подкатывающей дурноты. Покуда он пребывал в лоне сельской школы, этой его аллергии были положены естественные пределы, поскольку что шивенхорстская, что никельсвальденская поросль просиживала школьные парты в перешитом и перелатанном, перелицованном и перештопанном, протертом почти до дыр тряпье. Но реальная гимназия Святого Иоанна требовала иного облачения. И вот мать одела Амзеля во все новехонькое, с иголочки: зеленая бархатная шапочка уже упоминалась выше, к ней присовокупились рубашки спортивного покроя, песочно-серые бриджи дорогого сукна, синяя куртка из чертовой кожи с перламутровыми пуговицами и – не исключено, что по заявке самого Амзеля, – лаковые башмаки с пряжками; ибо Амзель не имел ничего против пряжек и лака, перламутровых пуговиц и чертовой кожи, и лишь мысль о том, что все эти новые одежки будут соприкасаться с его живой кожей, с его шкурой простого крестьянина, который сам сродни своим птичьим пугалам, – эта мысль приводила его в содрогание, больше того, свежее белье и неношеная одежда вызывали у него мучительный зуд и экзему; точно так же и Брауксель после бритья новыми лезвиями вынужден опасаться появления отвратительных лишаев вокруг подбородка.