Зубр, стр. 69

На семинары стали приходить посторонние люди. Молча записывали. Затем с трибуны начальник разразился гневной речью с цитатами. Ничего этакого-такого в цитатах не было, но в то же время они выражали аполитичность, безыдейность, отсутствие марксистского подхода. Сборища, как он выразился, имеют «душок». Куда смотрела общественность? Как позволили, чтобы нашу молодежь… Кому доверили…

При своей гордыне Зубр и пальцем не пошевельнул бы в свою защиту. Но семинара было жалко, и Зубр решил отправиться на переговоры с начальством. Его отговаривали. Никакое замирение с этим Лицом невозможно, зачем ему замиряться, у него совсем другой интерес. Однако Зубр был уверен, что сумеет растолко вать, опровергнуть наветы, любому человеку можно показать, какое полезное дело эти семинары для ребят.

Явился он на прием. Смиренно сидел в приемной. Час, другой. Накалялся, но терпел. К обеду секретарша, притворив дверь кабинета, сказала: «Идите к инструктору, сам вас принимать не будет». Сказала, восхищенная могуществом своего тщедушного шефа над этой косматой громадиной.

Ученики его, эти молокососы, которым он втолковывал про Рубенса и про Стравинского, куда лучше него разбирались в порядках этих канцелярий и кабинетов.

Семинар прикрыли. Ничего не помогло. А раз прикрыли, то можно было искать виноватого. Виноват руководитель. Предложено было его из института уволить.

Оборвались работы. Один за другим стали уходить его ученики, кто куда. Самого Зубра вскоре пригласил к себе в московский институт академик Олег Григорьевич Газенко, и там он проработал до последних своих дней.

В Кембридже, где была лаборатория Резерфорда, на стене изображен крокодил. Таково было прозвище великого физика. В Обнинске, может, когда-нибудь повесят доску с изображением зубра. Но тогда, в начале семидесятых, городскому начальству хотелось избавиться от этого человека, им и в голову не приходило, что память его будут чтить.

В сентябре, перед тем как лечь в больницу. Зубр собрал друзей, старых и молодых. Ему шел восемьдесят второй год. Смерть Лельки пригнула его, словно тяжесть жизни навалилась уже неразделенная, тащить надо было за обоих. Нижняя губа еще больше выпятилась. Краски на лице поблекли, в бледных чертах резче проступила древняя его порода. Старческого, однако, не было, заматерел — да, но стариком так и не успел стать.

Мысль его оставалась свежей и острой. Недавно вдруг взял и продиктовал статью в «Природу» о том, что следует изучать в биологии. Статья произвела впечатление. Ему не было износа, хватило бы на столетие, если бы рядом оставалась Лелька.

Все понимали, что собрал он их неспроста. Старались шутить, вести себя, как обычно. Не получалось.

Он сказал, что жизнь его была счастливой благодаря хорошим людям, окружавшим его и Лельку. Это была правда. У него не было ни горечи, ни обиды за все то, что пришлось перетерпеть, за клеветы, за несправедливые удары, за то, что «недодали»… Оказывается, куда дороже академических и прочих званий, кресел, наград было то, что много людей любили его, помогали. Ходили по очереди читать ему, держали его в полном курсе, вели его домашнее хозяйство. Народу вокруг него не убавлялось. Какие-то юнцы, совсем молодые, никому не знакомые, липли к нему, толклись табунами, хотя теперь у него вовсе не было ни положения, ни должности. Приходили слушать, поднабраться, попользоваться, и это было хорошо.

Слово «прощание» он не произнес. Но понимали, что это и есть прощание. Происходило как у древних римлян — уходящий, покидающий этот мир призывал друзей, чтобы проститься с ними. Спокойно и мужественно они рассуждали о смерти. Например, — бывает ли смерть славной, или же она безразлична. «Никто не хвалит смерть, хвалят того, у кого смерть отняла душу, так и не взволновав ее».

Он пребывал еще с ними, но в каком-то ином времени. Может быть, в прошлом? Но иногда он взглядывал на них затуманенно из такого далека, где вообще не было времени. Все понимали, что дойти туда необходимо, а вернуться оттуда нужды нет. И смерть оттуда никакое не явление, не загадка, — она всего лишь конец жизни; можно этот свиток взвесить на руке, развернуть, посмотреть, что же там за рисунок получился, ибо жизнь сама по себе ни благо, ни зло, как догадались те же римляне, она лишь вместилище блага и зла.

Он не горевал, расставаясь с ними, то есть с жизнью. Может быть, потому, что ему мечталось встретиться с Лелькой. Не то чтоб он верил в загробное существование, но душа-то должна остаться. На это он надеялся. Душа ведь существует в виде какой-то психической точки, значит души их могут встретиться. Это была вера для себя. Всего лишь вера, которую он не путал со своими знаниями.

Каждому он что-то присоветовал, мимоходом, чтобы без торжественности. А. А. Ярилену, например, сказал об иммунитетах: «Он, который этим не занимался, сказал мне несколько фраз, я запомнил их навсегда, они касались самой глубины, сути дела».

О своих работах он не говорил. Раньше или позже они станут «историческим этапом». В них будут обнару жены, уже обнаруживаются ошибки, погрешности, то, что он принимал за один процесс, на самом деле было три одновременных процесса, — все это называется прогресс. Новое объяснение ждет та же участь…

Он уходил, как уходит зверь, почуяв приближение смерти. Звери забиваются в глушь, в тайные убежища. Люди уходят в себя, спускаются в долины памяти…

Глава сорок восьмая

Биофизиков собралось много. Съехались они со всей страны. Формально — на праздник, но под предлогом праздника, развлечений и банкетов они проводили симпозиум. У них все шло наоборот. Впервые я видел столько биофизиков сразу. Выглядели они одинаково молодыми. Двадцатилетние, тридцатилетние, сорокалетние — при этом одинаково молодые. Свежие, загорелые лица. Усатые, бородатые, лысеющие мужчины, совсем юные девицы… Они одинаково бесились, у всех мелькали одни и те же словечки, шуточки, они одинаково хохотали, вернее гоготали. Сходство объяснялось тем, что они имели одних и тех же «родителей», происходили из одного гнезда — из кафедры биофизики физфака МГУ, которая справляла свой юбилей — четверть века существования. Я попал к ним случайно. Мне давно надо было поехать в Пущино. Там у С. Шноля хранились пленки с записями рассказов Николая Владимировича. Мой приезд совпал с празднованием юбилея кафедры, которую Зубр хорошо знал. С Зубром мне везло, удача преследовала меня.

Билет на юбилейные празднества был сделан затейливо — со стихами и карикатурами на нынешних руководителей кафедры. На развороте билета выстроилась шеренга бюстов создателей, вдохновителей отечественной биофизики в университете. Бюсты корифеев напоминали римских императоров. Они все были академиками — Петровский, Тамм, Семенов, Ляпунов, все, кроме Зубра, но его бюст нарисовали в центре. А в зале заседаний, куда поставили большие фотографии, его портрет был самый большой — тот, где он сидел на лестнице закутанный в байковое полосатое одеяло. Одеяло выглядело как тога, сам он мог сойти за Цезаря.

Его давно уже не было в живых, но, похоже, никто с этим не считался. Обстановка была, как в Миассове, как на его семинарах. Здесь царил его дух.

На сцену выходили докладчики, воспитанники кафедры. Они рассказывали о себе — кто что сделал после окончания. Говорили просто и весело, так что даже я кое-что понимал. Из зала перебивали репликами, острили. Сами докладчики подтрунивали над собой больше всех. Они предпочитали иронизировать, нежели преувеличивать значение своих работ. Такова была традиция — «никакой звериной серьезности». Судя по их сообщениям, биофизика была сродни ловле лукавых бесов, выглядела наподобие игры в жмурки или игры «вверх-вниз». Правда, было не похоже, чтобы эта игра доставляла им большое удовольствие.

Принято считать, что научная работа дает человеку высшее удовлетворение. Открытие и есть подлинное счастье, бескорыстное, пример всем, кто хочет быть счастливым, — на этом вырастали поколения, это обещали романисты, да и сами патриархи науки утверждали так в своих обращениях к молодежи.