Зубр, стр. 63

Все меняется — трактовка, объяснение, связи, понятия гена, клетки, законов наследственности. Но есть вещи, которые остаются от ушедших ученых. Их нравственные поступки, их нравственные правила, законы их порядочности. Это живет — в той же среде биологов, например, — долго, удивительно долго, передается от учеников к ученикам учеников, составляет основу каждой «гильдии». Зерна чести прорастают сквозь поколения, раздвигая камни, надгробия.

Когда речь заходила о Сукачеве, говорили прежде всего о том, как он выступал в защиту леса, против хищнических лесозаготовок в те годы, когда подобные мнения считались вредными и были опасны.

О чем, допустим, вспоминали на заседании, посвященном столетию крупнейшего гистолога Алексея Алексеевича Заварзина? О его доброте, неутомимой заботливости, о шумной веселости и — о непримиримости к злу. О том, как после доклада О. Лепешинской, заполненного ненаучной ахинеей, Заварзин поднялся на трибуну и сказал: «Если бы студент мне показал препараты вроде ваших, выставленных к докладу, я бы его выгнал вон!» — и с раскатистым хохотом сошел в зал.

Иногда подход этих людей к обычным для нас делам поражал. Однажды я спросил у Симона Шноля: не обкрадывали ли Зубра, не присваивали ли идеи, которые он так беспечно высказывал любому? Шноль обрадованно подхватил:

— Стащить? Стащить можно часы с рояля, а рояль не стащишь. Зубр иногда умолял — стащите! А никто не тащит. Говорят — слишком тяжело. Украденная вещь требует внедрения. В технике тащат то, что очевидно, что можно сразу пристроить. Мутагенез стащить нельзя. Дельбрюк, например, когда приезжал сюда, всячески убеждал нас, что главный автор его открытия — Тимофеев-Ресовский, его идея… Правда, когда он получал Нобелевскую премию в Стокгольме, почему-то не сказал этого. Забыл, наверное. Но я уверен, что Николай Владимирович не обратил на это внимания, он рад был, что идея его пошла.

Для С. Шноля, оказывается, с этого «не тащат» начинается другая проблема, которую он развивал Зубру: почему не тащат, почему не замечают, почему пропадают великие открытия?

— Открываем, потом забываем, потом воскрешаем. Сперва хороним, потом эксгумируем, и начинается но вая жизнь. Безумие! Расточительность! Может, можно не хоронить? Есть же закономерность нового знания. Муки рождения мысли связаны с суммой взглядов на мир. Дарвин дал теорию эволюции. Эта теория могла быть создана за пятьдесят лет до него. Почему надо было ждать полвека? Великий биохимик Дэвид Кейлин открыл то, что за сорок лет до него открыл шотландский физик Мак-Мун, он посмотрел на крылышко моли в спектроскоп и пришел к выводу, что гемоглобиноподобные вещества есть всюду, и был раздавлен великим австрийским биохимиком Комозани. И вот Кейлин получил Нобелевскую премию, прославив Мак-Муна, прославил себя. Но зачем надо было давить Мак-Муна? Это просто была уверенность в себе, уверенность в том, что другие дураки.

Отблески вулканического пламени Зубра полыхали на его остром лице. Когда они — и С. Шноль, и А. М. Молчанов, и Володя Иванов, и другие — начинали говорить о Зубре, во всех них что-то светилось. Они стараются быть беспристрастными и строго отмечают всякое нарушение нравственных правил, ставят в вину Зубру неприятнейшее ехидство, грубость. Коля Воронцов вспоминает, как сурово кидался Зубр на него, на Яблокова.

— Очень тяжелый был собеседник, синяки, которые от него оставались, долго не отходили. То, что я тратил время на общественные дела, вызывало у него ярость.

И по лицу Воронцова ходят все те же счастливые отсветы давних огней.

Нравственный уровень Зубра открывался не сразу. Вначале производила впечатление его манера общения, его эрудиция, сила мысли.

В его присутствии молодые проходили труднейший урок — доблесть не в том, чтобы доказать преимущества своей идеи, а в том, чтобы отказаться от своих заблуждений, позволить себя опровергнуть, сдаться истине. Это бывает горько, но это единственная возможность остаться в строю.

Гете писал в «Фаусте»: «Ты равен тому, кого понимаешь». Владимир Павлович Эфроимсон сказал мне когда-то по этому поводу: «Энвэ был выше меня потому, что я его не понимал. Но дело в том, как я его не понимал. Так вот, так не понимал, что он был на две головы выше меня. Поражала его работоспособность, энергия. Все равно он многого не успел, но он успел связать нас с теми, с кем цепь времен порвалась». Я спросил у Валерия Иванова:

— Попробуйте рассуждать без личной заинтересованности. Наука, как вы понимаете, не знает границ, ей все равно, где был открыт ген — в Канаде или Японии, важно — когда. Она интернациональна по своему смыслу. Какая ей разница, где работал Зубр — у нас или в США, куда его звали после войны? Уехал бы из Берлина на Запад и тоже работал бы успешно, избежал бы обид и неприятностей, а прибыль науке была бы та же.

— Извините, это представить себе невозможно, чтобы он у нас не остался. Моя личная заинтересованность — это заинтересованность целой школы. Создать школу удается не многим. Человек сто, если не больше, обязаны ему. Это не профессорское обучение. Это было воспитание. Нет, нет, науке не все равно. Нигде бы он не сумел развернуться так, как на родине. От его присутствия наша наука получила… как бы это сказать?., Достаточно несколько крупных ученых, чтобы определить расцвет. Вот из фашистской Германии уехали десять больших ученых — и все, вышел воздух. Физика, затем математика и биология пришли в упадок. То же было в Италии. Критическая масса нужна. В Сибирь Лаврентьев взял с собою человек восемь — десять больших ученых — и появился настоящий центр науки…

Склонности к философии у Зубра не было. Однако биология заставляла его задумываться над вечными вопросами о смерти, душе, а значит, и о вере. Мысли его были не вычитанные, а нажитые. Молодые тянулись к нему с этими вопросами. Вот один из таких разговоров.

— Мы с тобой оба глубоко верующие, — говорил Зубр. — Только разница между нами в том, что я верю в существование высших сил, а ты веришь в их несуществование. Доказать ни я, ни ты свой тезис не можем, и никто не может.

— Но я все время вижу отсутствие этих высших сил, их ненужность. Мир обходится без них и действует на основе других сил, познаваемых, логичных.

— А эти высшие силы недоказуемы по определению. Они — высшие, непознаваемые. Доказать их существование нельзя. Иначе они утратят свои атрибуты как высшие… Я считаю мою систему более простой и удоб ной для человеческого бытия. А у тебя надо все время признавать веру в несуществование.

— Вы вот отлучаете науку от религии, а наука занимается существованием.

— Наука может устанавливать связи между явлениями, а решать исходную задачу философии она не может и за это не отвечает.

— Любая религия — это просто ошибочная наука, потому что настоящая наука способна на основании своих постулатов и логики описывать факты и часто предсказывать действия материального мира…

Это был не спор, а именно разговор, не философов, а естественников, обсуждение на их уровне проблемы, в частности проблемы души и ее бессмертия, что тогда волновало Зубра. Шла речь о том, что научная постановка проблемы души бессмысленна. Существует или нет душа — научно рассмотреть нельзя. Это дано каждому непосредственно, и тут другому ничего нельзя доказать. Наука не может доказательно опровергнуть тезис о бессмертии души. Но и религия также не может доказать свой догмат о Продолжении существования души после гибели тела.

— К сожалению, проверить экспериментально, сохраняется ли твоя душа, никакой другой возможности, кроме смерти, не существует, — заключил Зубр.

И опять все повисло между шуткой и серьезностью.

Глава сорок пятая

То, что он все еще не был членом Академии наук, создавало неловкость. Не для него. Не тот был характер, чтобы из-за этого чувствовать себя ущемленным. Неловко чувствовали себя другие биологи, увенчанные и признанные. Для учеников Зубра положение представлялось несправедливым, более того — абсурдным. Решено было втайне от него что-то предпринять. Главные хлопоты взял на себя Николай Николаевич Воронцов, а затем к нему подключился Алексей Владимирович Яблоков. Написанные ими тогда бумаги составили большую папку, по ней можно судить, какую огромную работу они на себя взвалили. Прежде всего надо было расчистить путь, разъяснить историю его пребывания в Германии, отвести облыжные обвинения. И вот с конца шестидесятых годов Воронцов и Яблоков посылают запросы, собирают свидетельства, документы, поднимают архивы, пишут справки. H. H. Воронцов и А. В. Яблоков — ныне известные биологи, со своими учениками и школами. H. Воронцов — доктор биологических наук, А. Яблоков — член-корреспондент Академии наук СССР, оба признанные, много сделавшие, прославленные… Они уже не помнят, что в те годы они, занимаясь делами Зубра, рисковали своей карьерой. Им давали понять, предупреждали. На них ничего не действовало. Они жили в счастливом убеждении, что если защищают правое дело, то бояться нечего. Они добиваются приема у руководителей разного рода инстанций. Показывают материалы, разъясняют, убеждают. Их поддерживают академики, те, кто имел представление о работах Зубра. Можно лишь поражаться энергии и самоотверженности и H. H. Воронцова и А. В. Яблокова, я уж не говорю об А. А. Ляпунове, М. В. Волькенштейне. Я находил в этой папке письма академиков А. Яншина, Л. Зенкевича, В. Меннера, А. Прокофьевой-Бельговской… Не скрою, мне доставляет удовольствие перечислять фамилии людей, которые выступили в поддержку кандидатуры Тимофеева.