Зубр, стр. 41

— Конечно, эту штуку — жизнь — начал господь бог, — с усмешкой сказал Зубр, — но потом он занялся другими делами и все пустил на самотек.

Планка мучили мысли о будущем Германии. В ее поражении сомнений не оставалось. Что же будет потом? Единственное, что он хотел, — как-то спасти немецкую науку от полного уничтожения. Без нее немецкому народу не скоро удастся духовно очиститься и возродиться. Ему не хотелось говорить об этом с немцами.

Война все дальше разводила людей, обрывала связи, заостряла разногласия. Зубр подолгу молчал, молчание никто не решался нарушить. Похоже было, что он потерял цель, не знал, что говорить людям, чем соединить их. Совершал глупости, дурью маялся. Однажды возвращались они из гостей ночью. Зубр был выпивши и, выйдя на Фридрихштрассе, запел во весь свой голосище про атамана Кудеяра и двенадцать разбойников. Потом про ямщика. В разгар войны посреди ночного спящего Берлина орал русские песни. Сошло с рук, как многое другое такое же бесшабашно-отчаянное.

За большим тимофеевским столом теперь предавались воспоминаниям. Общим оставалось прошлое, которое вдруг отдалилось в давность. Уютное прошлое, которое вызывало сладостную печаль. Зубр иногда присоединялся ко всем, вспоминал, как они с Лелькой ездили в Америку. Как на обратном пути Королевское общество в Лондоне устроило обед в его честь — что делается редко — и там за обедом он захватил себе всю тарелку икры, по которой соскучился.

Олег Цингер вспоминал, как Зубр примчался к ним, узнав о смерти Олегова отца А. В. Цингера. Последней волей отца было, чтобы тело его отдали в Московский университет. Мать Олега пришла в ужас, и Олег не знал, что делать. «Колюша чрезвычайно нежно и тактично убедил меня, чтобы хоронить папу по-христиански и что его последняя воля является последней данью науке, но теперь надо думать об оставшихся, то есть о маме».

Норму продуктов в Бухе урезали до голодного минимума. С. Н. Варшавский рассказывал, что им с женой продовольственной карточки и иждивенческой в придачу стало совсем не хватать. То же испытывали и Иван Иванович Лукьянченко, и даже терпеливый ко всему китаец-генетик Ма Сун-юн.

Отдельные части немецкой машины продолжали действовать с нерассуждающей пунктуальностью — подопытным животным аккуратно привозили бумажные мешки с кормом по прежней норме. В мешках лежали тщательно обернутые большие галеты. С благословения шефа часть галет изымали себе сотрудники. Добросовестно делили. Варшавский вспомнил, как ему выдавали Две порции — на него и жену, которая в штате не числилась. Иногда добавляла еще Елена Александровна из своих кровных.

Елена Александровна спасала в это время одну лаборантку, ее сумели сделать еврейкой на одну восьмую. Пристроили лаборанткой одну француженку Шу-Шу (помнят только ее прозвище). Откуда-то Елена Александровна продолжала доставать документы о расовой полноценности.

Порой привычка возвращала Зубра в прежнее деятельное состояние.

— …Мне Николай Владимирович велел знакомиться с литературой по генетике, — рассказывал Варшавский. — После освобождения от фашистов он собирался развивать популяционную генетику. Я ему, очевидно, подходил как биолог, занятый экологией популяции. Меня удивлял оптимизм Тимофеева: в любую минуту Бух мог превратиться в руины, а он обдумывал планы наших научных работ.

К весне выдачу продуктов по карточкам вовсе прекратили, рекомендовали собирать траву, грибы, улиток, кофе варить из желудей, хлеб печь из рапса.

Глава тридцать вторая

Зубр поднялся на седьмой этаж, оттуда по черной лестнице вылез на заледенелую крышу института. Сверху был виден Берлин. Знакомый профиль города изменился от бомбежек. Пожары раскинулись по всему горизонту. Черные столбы дыма поднимались до самых облаков. Зубр смотрел на восток, откуда шел непривычный, на одной ноте звук, не похожий ни на гул самолетов, ни на канонаду. В глубине пространства что то жужжало. Тяжелый, низкий гул стлался понизу. Вместе с ним доходила еле ощутимая дрожь, еще не знакомая этой земле. Новый звук войны рождался где-то на Одере. Зубр крутил бинокль, тщетно пытаясь что-то высмотреть. Еще несколько сотрудников поднялись на крышу. Прислушивались, гадали, боялись высказать догадку. Ждали, что скажет он.

Буховские институты поспешно эвакуировались на запад. Уехали физики. Уехали Гейзенберг, Вайцзеккер. Уехали медики. Сотрудники других институтов куда-то исчезали.

Три месяца назад, в ноябре 1944 года, Зубра командировали в Геттинген договориться с тамошним университетом, подготовить переезд лаборатории. Вскоре из Геттингена сообщили, что все готово, их ждут. Надо было собираться, однако Зубр заявил, что сперва придется демонтировать главную ценность — нейтронный генератор, люди всегда успеют уехать. Для демонтажа не было специалистов. Мог бы, конечно, помочь Риль, его завод находился рядом, в Ораниенбурге, но Риль ссылался на другие более срочные работы. Когда он приехал в Бух, они уединились с Зубром, о чем-то беседовали. Местный лейтер Гирнт нервничал, торопил: нельзя более откладывать отъезд. Бух пустел. Еще недавно их соседи в Институте мозга щеголяли в своих летных формах, перетянутых ремнями, — они выполняли исследования для авиации; теперь в коридорах безлюдно, двери опечатаны. Зубр внимательно выслушивал Гирнта, отвергающе мотал головой — разве можно так паниковать? Надо подавать пример спокойствия. В газетах, по радио твердят о неприступных укреплениях на Одере. В Берлине расклеивают плакаты «Большевизм стоит перед решающим поражением в своей жизни!», «Кто верит фюреру, тот верит в победу!».

Один раз американская фугаска упала в парк рядом с лабораторией. Полетели стекла. Зубр велел вставить новые.

Сейчас на крыше он молился. Густой новый звук мог означать только одно-единственное — идут танки! Советские войска прорвали укрепления на Одере, танки двинулись на Берлин. Свершилось! Дожили. Неужто это правда? Сердце его гулко застучало, обдало жаром. Идут русские, фашизму конец, проклятая эта империя рушится, наступает агония. Скорей бы! Теперь уже Гитлеру ничто не поможет, никакое тайное оружие, никакой атомной бомбы не будет. Это он знал и от Риля и от Ромпе. Все остальное такая же чушь, как неприступность укреплений на Одере.

Надвигалось заключительное сражение. От Зубра ждали приказа уезжать. Его сотрудники-немцы требовали уходить на запад, ехать в Геттинген, во всяком случае не оставаться здесь.

Он понимал, что судьба подводит его к перекрестку, тому самому повороту, который определит дальнейшую жизнь. Не только его собственную, но жизнь его семьи и всех, кто пойдет за ним.

Террор с каждым днем усиливался. Быстро и беспощадно работали военно-полевые суды. За пораженчество расстреливали, за недовольство расстреливали, дезертиров вешали. Действовали специально созданные отряды ваффен-СС, полицейские батальоны, остервенелые подростки из ферфюгунсгрупп, опьяненные кровью.

Восток или Запад? Уезжать или оставаться? Америка или Россия? Вопрос этот неотступно пытал людей, заставлял каждый вечер собираться у Зубра, обсуждать, гадать, ловить слухи. Страшно было оказаться между двух жерновов, погибнуть в огне надвигающегося последнего боя. Теплилась надежда на крепость дружбы союзников. Может, она сохранится? Эти фашисты хотят рассорить американцев, англичан с русскими. Им не удастся, союзники останутся друзьями, будет свободное общение с Россией, будут совместные лаборатории, научные центры…

Мечты, иллюзии — это тоже документы истории.

Как виделась Зубру эта проблема и для себя и для других? Не знаю. Мне сильно мешало мое прошлое, моя собственная война с фашистами. Я никак не мог представить себя в Германии, в Бухе, среди немцев, представить, что они там чувствовали. Я видел себя только стреляющим. Это был комплекс войны. Ничего я не мог поделать с собой. Я не мог вообразить себя по ту сторону, это значило стать перебежчиком, мне было никак не перейти линию фронта без оружия, без задания…