Наш комбат, стр. 4

Я искал себя на этом поле и не мог отыскать, не за что было зацепиться, удержаться на его гладко-зеленой беспамятности. Когда-то насыщенное жизнью и смертью, разделенное на секторы, участки, оно было высмотрено, полно ориентиров, затаенных знаков, выучено наизусть, навечно… Где оно? Может, его и не было? Доказательства утрачены. А если б я приехал сюда со своими, — я со страхом слышал свои беспомощные оправдания…

— Но что, — приставал Володя. — Где?

Комбат — единственный, кто знал дорогу в ту зиму, кто соединил нас с нашей молодой войной. Мы догнали его. Покаянно, со страхом Володя спросил, и комбат указал на еле заметный холм, который и был «аппендицитом». Вслед за его словами стало что-то проступать, обозначаться. Поле разделилось хотя бы примерно: здесь — мы, там — немцы. Мы шли вдоль линии фронта, не отставая от комбата, и я готов был простить ему все, лишь бы он показал нашу землянку, церковь, участок первой роты, взвод Сазотова, вторую роту…

Развалины церкви сохранились, остатки могучей ее кладки, своды непробиваемых подвалов, лучшее наше убежище, спасение наше.

— Безуглый, — произнес комбат.

И сразу вспомнилось, как сюда ходил молиться Безуглый. Начинался обстрел, Безуглый вынимал крестик, целовал его. В землянке перед сном шептал молитву. Он ужасался, когда мы притаскивали с кладбища деревянные кресты для печки.

— Неоднократно я с ним беседовал, — сказал Рязанцев. — Из него бы можно было воспитать настоящего солдата.

— Он и без того был хороший солдат, — сказал я.

— Вы что же, религию допускаете?

Тогда мы тоже считали Безуглого темным человеком, одурманенным попами, и в порядке антирелигиозной пропаганды рассказывали при нем похабные истории про попов.

— Ты сам помогал отбирать у него молитвенник, — вдруг уличающе сказал Рязанцев.

— Я?

— Когда обыскивали, — неохотно подсказал мне Володя.

Они все помнили, значит, это было.

— Не обыскивали, а проверяли вещмешки, — поправил Рязанцев, — продовольствие искали.

— Ну, положим, не продовольствие, — сказал Володя, — а наши консервы.

— Это ты напрасно…

— Тогда у Силантьева свинец нашли, — отвлекая их, сказал комбат.

Интересно, как прочно вдавился этот пустяковый случай. Морозище, белое маленькое солнце, вещевые мешки, вытряхнутые на снег. Силантьев, сивоусый, кривоногий, в онучах, вывернул свой мешок, и комбат заприметил что-то в тряпице, вжатое в снег. Поднял, развернул, там был скатанный в шар свинец. «Вы не подумайте, товарищ комбат, — сказал Силантьев, — это я из немецких пуль сбиваю». — «Зачем?» — «Охотники мы». До самой Прибалтики тащил он с собою свинец.

И тут я не то чтобы вспомнил, а скорее, представил, как рядом со мной Безуглый выкладывает из своего мешка обычное наше барахло — бритву с помазком, полотенце, письма, рубаху и среди этой привычности молитвенник в кожаном переплете с тисненым крестом. Я схватил его, начал читать нараспев: «Господи, дай нам днесь…», гнусавя ради общего смеха, «днесь» — слова-то какие! Что мне тогда были эти слова — глупость старорежимная. Подошел Рязанцев, перетянутый ремнями, и я торжественно вручил ему молитвенник, тоже, наверное, не без намека, да еще подмигнул ребятам.

Я-то себе лишь представлял, и то это было отвратительно, а они-то в точности помнили, как это было.

— Консервов не нашли, зато немного зерна нашли, — сказал комбат, выручая меня.

Может, не только молитвенник, может, комбат помнил за мной еще кое-что из того, что я давно забыл и теперь понятия не имею, каким я был и как это выглядит сегодня.

Мы шли, высматривая нашу землянку, раскисшая земля чавкала под ногами.

— Любой из нас натворил немало разных глупостей, — сказал я комбату. — Что мы понимали?..

Он долго молчал, потом сказал неожиданно:

— Ишь, как у тебя просто. Ничего не понимали — значит, все прощается?

— Бывает, конечно, что в молодости понимают больше, чем потом… — Я старался быть как можно язвительней. — Вершина жизни, она располагается по-разному.

— Вершина жизни, — повторил он и усмехнулся странновато, не желая продолжать.

— Между прочим, вы читали мой очерк?

— Читал.

— Ну и как?

— Что как? — Он повел плечом. — Ты не виноват. — И вздохнул с жалостью. — Ты тут ни при чем.

Это было совсем непонятно и даже обидно. Я ждал признательности, хотя бы благодарности. И что значит я не виноват? Как это я ни при чем?

— Конечно, я ни при чем. — Я хмыкнул, сообразив, что мой комбат и не мог понравиться ему, слишком они разные, может, он и не узнал себя, тот куда ярче, интереснее. Ему неприятно, потому что ничего не осталось в нем от того комбата. Может, и меня он не узнает?.. Ни в ком из нас ничего не осталось от тех молодых, ни единой клеточки не осталось прежнего, все давно сменилось, мы не то чтоб встретились, мы знакомились заново, только фамилии остались прежние.

— Где-то тут наш солдатский базар шумел! — крикнул Володя.

Комбат огляделся, показал на место, защищенное насыпью.

— А ну давай налетай самосад на портянки, — блаженно запел Володя. — Байковые, угретые.

А портянки… а портянки, вспомнилось мне, на ножики самодельные, а ножики на портсигары, на зажигалки. А зажигалки в два кремешка с фитилем. А портсигары алюминиевые с вырезанными на крышке цветком или парусником.

А откуда алюминий? С самолета разбитого. С нашего? Нет, с немецкого, он упал на нейтралку, ночью мы потащили его к себе, а немцы, видать, тоже трос нацепили и тянут к себе, но тут началось — кто кого… И сейчас, переживая, как мы перетягивали сытых немцев, мы торжествовали, Володя расписывал ловкость, с какой мы до утра обмазали самолет глиной, для камуфляжа, чтобы не блестел, как потом все части пошли в ход…

Откуда у воспоминаний такая власть? Базар был курам на смех, почему же сейчас от этой нахлынувшей пустяковины перехватило горло?

4

Окопы заплыли, обвалились — еле заметные впадины, канавки, где гуще росла трава, там стояли длинные лужи — все это было перед идущим впереди комбатом, а за ним уже возникали участок второй роты, снежные траншеи с бруствером, амбразурами, грязный снег, серый от золы и желтый от мочи, беленые щитки пулеметов, розовые плевки цинготников. Чьи-то фигуры мелькали — зыбкие, как видения. Звякали котелки. Над мушкой в прорези проплывал остов разбитого вокзала, пушкинские дворцы. Египетские ворота… У каждого из нас сохранилось свое. Если бы наложить друг на друга наши картины, может, и получилось бы что-то более полное.

Володя выяснял у Рязанцева, откуда начальство узнало про консервы. Тогда это было нам очень важно — кто стукнул. Но и теперь это было интересно.

— Агентура! — сказал Рязанцев.

Сам не знал и не хотел признаться? Или щадил кого-то?

Знаменитые консервы, которые мы притащили из разведки, были сразу съедены, а легенда все плыла, расцвеченная голодухой. Комбат решил с ней покончить, устроив всеобщую проверку. У кого-то нашли зерно, отобрали и раздали перед наступлением.

— Старались как-то подкормить вас, гавриков, — сказал Рязанцев.

По мере того как мы удалялись в ту зиму, к нему возвращалась уверенность.

— …чем-то подбодрить вас хотели! — Жесты его становились размашистей, он подтянулся — наган на боку в гранитолевой кобуре, планшетка, что-то он такое доказывал, что-то он говорил тогда насчет нашего наступления и еще чего-то…

— Значит, Подготавливались? — Я еще сам не понимал, что именно нужно вспомнить. — К дате подготавливались?

Я старался говорить без интереса, но Рязанцев почувствовал, насторожился. Может, он и не знал, чего я ищу, скорее всего, он тревожился, ощутив мои усилия вспомнить что-то, касающееся его.

5

«Нас было трое, нас было трое…» — у Володи это звучало как песня, как баллада. Трое молодых, отчаянных разведчиков — Сеня, Володя и я. Неверный свет луны спутал все ориентиры, высмотренные днем. Мы перестали понимать, где наши, где немцы. Ракеты взмыли где-то позади, мы повернули и очутились перед немецким блиндажом. Договорились так: я отползаю чуть влево, перекрываю дорогу к блиндажу и наш отход, Володя — вправо и, в случае чего, помогает Сене, который подбирается к блиндажу, швыряет туда противотанковую. Залегли. Тихо. Темная глыба блиндажа, узкий свет проступает из щели. Вдруг дверь распахнулась, фигура Сени во весь рост обозначилась в освещенном проеме. Вот тут-то и произошло невероятное: Сеня не двигался. Он изумленно застыл в светлом прямоугольнике с поднятой гранатой — вроде плаката «Смерть немецким оккупантам!». И тишина, будто оборвалась кинолента. Затем медленно, бесшумно Сеня начал погружаться внутрь блиндажа. Исчез. Тихо.