Картина, стр. 69

— Да ты что!.. — рявкнул Пашков. — Ты что крутишь-вертишь. Ты думаешь, неизвестно, что ты с Грищенко хитрил-мудрил? Известно. Тоже соображаем. Ты мне лапшу не вешай! Хочешь взвалить все на чифа? Силой, мол, заставили. Цепочкой остаться? Не выйдет!..

— Па-а-прашу не лезть не в свое дело! С каких это пор вы хозяйничаете над городом. Вы кто такой? Все отменяется. Ясно?

— Ничего я не буду отменять, товарищ Лосев. И вы на меня не кричите. Вы забываетесь! Сами, сами отсылайте их назад! Сами! Раз вы такой большой хозяин!

— Вот что, Пашков, — сказал Лосев тихо, совершенно непреклонным голосом, каким ему не положено было говорить с областью, тем более с Пашковым, — выполняйте и через час доложите мне.

В кабинете все замерли, выпрямились, не веря своим ушам, начиная понимать, что за этим стоит что-то необычное. И в трубке длилось молчание, которое все слышали.

— Ясно, — наконец сказал Пашков. — Ну что ж, вам отвечать. А что ж сказать военным?

— Можете сослаться на мое распоряжение.

— Ладно… Если успею, — добавил он с приглушенной угрозой.

— Успеете. Все. — Лосев положил трубку. Ему хотелось прикрыть глаза, побыть одному, в тишине.

Натужно улыбаясь, он заставил себя оглядеть всех, без нервов, без особого торжества. Когда взгляд его остановился на Морщихине, тот вскинул обе руки вверх.

— Сдаюсь! Преклоняюсь перед вами, Сергей Степанович! Вот это прессинг! Прижали вы этого Пашкова. Кто бы мог подумать, а? — И он захохотал, прикрыв холодные глаза, где не было никакой радости. Лосев изумился: ну и реакция у этого сукиного сына, и тем не менее не удержался, улыбнулся ему, даже с признательностью.

За Морщихиным, словно очнувшись, заговорили остальные, принялись хвалить Лосева, одобрять его решение, доказывали, что ни в коем случае нельзя было разрешать ночную акцию, получилось бы некрасиво, так поступают те, у кого совесть нечиста. Теперь же будет демократично и нравственно. Никто, однако, не спросил, как все-таки будет дальше. Всех занимала прежде всего схватка с Пашковым, ощущение победы. Как будто у Лосева имелся определенный план, согласно которому Лосев и действовал столь уверенно и бесстрашно. Директор леспромхоза с чувством пожал ему руку. Внезапное почтение, даже восхищение окружило Лосева, он и сам ощутил приятность своей безрассудности. Впрочем, не только безрассудности, но еще и прелесть новой власти, никому здесь пока не известной, не видной и от этого особо сладостной.

Тут же он заказал Москву, разговор с Орешниковым, тот в прошлом году проездом осмотрел место, выбранное для филиала. К Орешникову-то и боялся подступиться Уваров. Обращаться к Орешникову через голову Уварова было не положено. Лосев делал тот шаг, после которого отступать было некуда, и, сделав этот шаг, испытал облегчение.

22

Никогда еще время в этом кабинете не двигалось так медленно. Оно растягивалось, разрывалось на мелкие события, а в промежутках останавливалось.

Пашков не звонил.

Люди входили, выходили, произносили слова, приносили бумаги, уносили бумаги, время же не шло. Оно застряло в этих стенах. Ни туда ни сюда — словно бы пробка образовалась.

И все люди вокруг Лосева словно бы с трудом продвигались сквозь плотную толщу, так замедленны были их движения, их слова.

Как и большинство людей, Лосев не задумывался над природой времени. С годами ему все больше не хватало времени, ощущал он это не как нехватку его, а как обилие дел, все большую занятость. Иногда ему начинало казаться, что время несколько замедляло ход, иногда — что убыстряло. Иногда оно просто куда-то исчезало, обнаруживалась недостача нескольких часов, а то и дней. Зависело ли это от него самого и можно ли было повлиять на время своей жизни, то есть как-то увеличить его, — этого он не знал. Время было для него вместилищем всяких дел, а не временем его собственной жизни. Он никогда не вникал в эти вопросы, все это было философствование, бесплодное умствование, которое ничего не в состоянии изменить, ничем помочь, мудри не мудри, работа от этого ни на грош не продвинется.

В их прежнем доме, в кухне, над длинным некрашеным столом, тикали цветастые ходики с подвязанной гирей в виде медного цилиндра, из которого он как-то извлек целую кучу свинцовой дроби, дивные гладкие шарики графитового блеска, мягко плющимые под утюгом. Его высекли, на цилиндр потом подвешивали гайки, болты, стоило их чуть приподнять, и стук маятника смягчался и утихал. Время соединилось у него с тяжестью, его можно было взвесить, время было ощутимо, оно словно состояло из тяжелых дробинок.

Он не умел оторваться от сиюминутности, отстраниться, представить, как происходящее будет выглядеть через год-другой, и сейчас впервые ощутил свою ограниченность.

К нему обращались, как к победителю, Журавлев гордился им, никто не догадывался, что вскоре все может обернуться скандалом. Последняя фразочка Пашкова не выходила у Лосева из головы. Пашков был не из тех, кто легко сдается. Что-то он попытается предпринять. Если он кое-что почуял, все равно рискнет пакость устроить. Хоть и трус. Именно потому, что трус. Кому-нибудь доложит, постарается Уварова разыскать и преподнесет ему, все переиначив.

При мысли об Уварове победное ощущение померкло. Вас, товарищ Лосев, еще не утвердили, не оформили, и все может приостановиться, а то и вовсе… Рано пташечка запела. Пока что без резких движений следовало бы обойтись. Потерпеть, не высовываться. Как бы не лопнуло… Мысль об этом угнетала Лосева. Бояться он не боялся, тем не менее свербило унизительное беспокойство: а что там сейчас происходит? Что затевает Пашков? Разумеется, Морщихин побежал звонить от себя Пашкову, выясняет, как быть, спешит выведать, понять, в чем тут секрет, сориентироваться. В любом случае Пашков для него человек нужный, такую заручку в области куда как полезно иметь.

С Орешниковым поговорить не удалось. Помощник выслушал, сказал, что доложит и в случае надобности сам соединит его с Корнеем Корнеевичем. А Пашков не звонил. Прошел час, прошло еще десять минут — Пашков не звонил. Заглянул Журавлев, спросить не посмел и по лицу Лосева ничего не определил, лицо у Лосева было озабоченно-деловое.

Обостренным своим чутьем Лосев ощущал растущее вокруг напряжение. Возможно, оно исходило от него самого и действовало на людей. Все чего-то ждали. Где-то там, в своем кабинетике, Пашков наверняка сидел и ждал, когда Лосев не вытерпит и позвонит. Времени, чтобы все отменить, оставалось в обрез. Несколько раз Лосев брался за трубку и клал ее назад. Он не знал, как выждать этот час, избавиться от неведенья. Что бы там ни было, но узнать, нет хуже, чем ждать…

Переборов себя, он отправился наискосок, через дорогу, в райвоенкомат.

На улице, оказывается, шел дождь, сильный, шумный. Город наполнился плеском. Звенели крыши, барабанило на площади по фанерной обшивке трибуны, разрисованной под мрамор. На тротуарах быстро росли лужи. Тротуары были только что заасфальтированы без наклона наружу, так что вода застаивалась у стен и люди бежали по мостовой. Мокрые пятна расползались по стенам. Дождь был как обличитель. Он влезал во все щели, выискивал вмятины, на все указывал, напоминал. Надвигалась осень, с ее извечными протечками, неготовностью отопления, жалобами, которые посыпятся, сколько бы к ной ни готовился. Лосев подумал об этом с тоской, как думал каждый год, но, может быть, все это будут уже не его заботы, не его…

На другой стороне улицы Лосев увидел начальника ремонтно-дорожной конторы Ивашкевича, окликнул его. Пока Лосев отчитывал за асфальтные работы, Ивашкевич ежился от дождя, приводил фантастические отговорки, которые проверить было невозможно. Единственное, чем Лосев мог его наказать, это держать под дождем, и он это делал без пощады.

…Лосев шел обычным своим шагом, и дождь обегал его плечи, голову. Лосев прыгал через кипящие лужи, куда неслись вытянутой пулей капли, с мальчишества он помнил, наблюдая чуть не лежа на земле, как они входят в воду, как выныривают оттуда, сохраняя свою отдельность, не слитые с лужей.