Мыс Раманон, стр. 17

— Ага, занятый.

— А живешь ничего?

— Помаленьку.

— Отец не вернулся, говоришь? Знаю.

— Он на супертанкере теперь, «Орел» бросил. В да­лекие страны ходит.

— Понятно, любимец, дальше некуда. А этот, оглоед занудный, борщи большой ложкой стёрбает?

— Иван Сафонович? Ему витаминов не хватает.

— Ему вот чего не хватает. — Шаланда стиснул и под­нес к Русикову лицу бурый, угластый, с растрескавшейся кожей кулак, похожий на застарелый древесный обрубок. Но тут же опустил, видимо, застыдился своей неожидан­ной сердитости, заговорил, полуотвернувшись, вполголоса, словно бы для себя: — Измордовали бабу, ума лишили... Один бросил, дурак, на дочку капитанскую позарился. Дру­гой... другой не дал опомниться — слизняком прилип. Ласки-сказки... Тьфу!..

— Он уважительный, хозяйственный, мама говорит.

— Еще чего говорит?

— Нинуську жалко.

— Понятно — жалко. А тебя, себя?

— Не знаю.

— И знать тебе не положено. А я скажу: отправит скоро Мать наша Машенька закройщика высшего класса в Кострому. Плакать не будешь?

— Не-е.

— Тогда поднимайся, работать пора.

Они перебрели лагуну, выбрали плоские удобные ва­луны, забросили удочки. Рыбачили молча и долго. Бычки клевали вяло, пожалуй, и вправду ушли вместе с водой в прохладную глубину. Зато море было удивительно ясное, светилось всей своей необъятностью, казалось, не имело пределов, и чудилось — оно растеклось по небосводу, стало воздухом, ветром, в нем утонули берега, рощи, дома, город. Морем легко дышалось, в море воздушно жилось.

Неприметно затих горячий «степняк», его сменил ост­рый соленый ток морской прохлады. Засинела, заморщи­лась разбуженная вода. Опустели пляжи. Старик Шаланда и Русик отправились домой.

Шли по длинной скрипучей лестнице, Русик — впе­реди, вприпрыжку, старик — отставая, стуча башмаками, хрипя, точно кости у него скрипели, как лестничные сту­пени. На кипарисовой аллее Будынка твирчисты остано­вились передохнуть.

Здесь горели фонари, играла музыка, танцевали шахте­ры и писатели. Боря-венгр бил в барабан, звенел медными тарелками, бегло перебирал клавиши аккордеона и пел в микрофон:

Есть у нас в районе Молдаванки
Улица обычная, друзья,
Старенькие дворники
Подметают дворики,
Чтоб сияла улица моя!

Сделав паузу, надрывно простонав в тишине органолой, он протяжно вытягивал припев:

Улица, улица,
Улица родная...

Старик Шаланда пожал Русику руку, заторопился к воротам — ему надо успеть на рынок, навестить пивбар «Якорь»,— а Русик сел на пустую скамейку слушать му­зыку. Сидел до темноты, до крупных звезд над кипарисами.

Потом пришла Мать наша Машенька, повела сонного Русика домой. Музыка уже стихла, опустела аллея, но зато шумело, звучало под кручей, дышало сыростью, простором большой воды море. И в нем, невидимом за чернотой ночи, высоко мерцал теплыми огоньками пароход, уплывавший в небо, к звездам.

МЫС РАМАНОН

Стелла Ивановна сказала:

— Ребята, напишите сочинение. Рас­скажите, как вы провели лето, что видели, где жили.

Она села и раскрыла книжку, но читать раздумала. Вы­рвала из тетради листок, стала рисовать. Она всегда что-нибудь рисовала: чаек, деревья, горы...

Петька Трушин смотрел на ее черные опущенные рес­ницы, розовые губы, щурился маленькому солнцу на ее золотых часах и думал. Думал, что очень красивая доста­лась пятиклассникам учительница, пожалуй, такая же, как у капитана с «Оскола» жена, только та в голубых брюч­ках ходит и папиросу курит.

И звать Стелла Ивановна. Что такое Стелла? Навер­ное, очень красивое что-нибудь. Потом думал Петька о со­чинении, и, когда учительница понемногу забылась, он на­чал писать.

«Татарский пролив — старик, он из воды весь и с белой бородой. Мыс Раманон — тоже старик, только каменный и зеленые волосы (из травы) имеет. Третий — Маяк, белый, высокий и светит по ночам сильным прожекторным глазом. Старик Татарский пролив — шумливый, как пьяный му­жик, и кидается всегда на старика Раманона. Бьет его ку­лаками и опутывает белой бородой. Старик Раманон ворчит, кряхтит и не сдается. Только в самом низу, где у него пещера, гремят и отрываются камни: это, наверно, выпадают его зубы. Дерутся эти два старика, чего они де­лят — никто не знает. Не знает и старик Маяк. Он все смот­рит по ночам одним глазом, старается распознать что-то и никак не может и мигает пароходам, чтобы знали, что здесь дерутся два старика, и не подходили близко. А бывает, ти­хие станут они. Старик Татарский пролив лижет разбитые щеки Раманона, вползает ему водой в пустой рот, булькает там, шуршит галькой, шепчет что-то, забавляет, наверно. Раманон дремлет, греет волосы свои зеленые (из травы) и про что-то думает. Тогда я прихожу на самый его лоб, смот­рю вниз на водяного старика. Вижу бороду, рыжую (из во­дорослей), она шевелится, в ней плавают рыбки — старик позволяет. А как рассердится он — борода белеет, пенится и цепляется за камни. Лоб у Раманона теплый, другой ста­рик смеется и ластится водой. Но я не верю. Не верит и Маяк. Белый, холодный (особенно внутри), он стоит один и не верит. Никто не верит. Отец мой, начальник маячный, хмурится и ожидает чего-то нехорошего, радист Петр старается побольше загореть, лежит около рубки, мото­рист хромой Иннокентьев (это мой дед) подкатывает бочки с горючим к моторному домику, проверяет разную свою снасть, чтобы потом по холоду не бегать. И женщины все не верят — стирают, сушат, вытряхивают ковры. Мать ме­ня кличет, гонит за водой. И правильно делает. Потому что скоро, на эту или на другую ночь, старик Татарский пролив сначала зашумит, заворчит, а потом набросится на камен­ного Раманона, будто вспомнит какую-то злость. А Маяк про себя улыбается — он-то всегда не верил — и смотрит на двух страшных стариков и, наверно, догадывается про что-то...»

Зазвенел звонок, резко, громко, так, что Петька Трушин вздрогнул и ткнул в тетрадь пером — получилась жирная точка. Петька глянул на Стеллу Ивановну — она медленно поднималась, не отрывай глаз от книжки и одергивая рукой кофточку. Маленькое солнце на золотых часах мигало, как луч крошечного маяка. Сейчас она скажет: «Дежурный, собери тетради!» И Петька быстро дописал: «Вот так я про­жил лето».

После уроков математики и географии Петька Трушин пошел в столовую, пообедал на пятьдесят четыре копейки: щи, плов и компот; потом, подумав, выпил еще «Сахалинского освежающего». На улице постоял около киоска, где маленький крикливый старик торговал семечками. Хотел купить стакан, но, увидев, как трясутся у старика руки и как он ловко смахивает «верх», рассердился, пошел домой.

Дом Петькин был у бабки Сидорченки. С первого класса Петька жил зимами в комнате за печкой, и бабка брала у него «схожую» плату. А в этом году она подселила Глеба Самохина, семиклассника, выбросила старый диван, по­ставила еще одну койку. Он парень ничего, только длин­ный очень, такой, что ноги всегда выползают из-под одеяла, мерзнут, и Глеб кричит во сне: ему кажется, что он замер­зает в Арктике. Начитанный очень. Любит еще шляться по поселку, обзывать словечком «чувак». Сначала Петька ссо­рился с ним, говорил на все ему: «Да пшел ты...» — а те­перь привык и решил жить вместе.

Глеб был дома, и бабка Сидорченка ругала его.

— Отдай, говорю, деньги! — кричала она, терзая пух­лыми пальцами цветастый фартук.

— Бабуся, я же сказал, завтра, — жалобно отвечал Глеб и так кривил свой рот, будто хотел расплакаться.

— Отец послал тебе на квартплату, куда задевал? — краснела Сидорченка. — Отдай, говорю, не то выставлю на мороз, стиляжка несчастный!