Горбачев, стр. 76

Выбрать оптимальную скорость движения для общества, пребывавшего в глубокой спячке, точнее, намеренно погруженного правителями в безопасный для них анабиоз, было еще одной непростой задачей. Требовалось подобрать начальную передачу, с которой можно было относительно плавно, без драматических рывков стронуть общество с места. Потом, по мере того как оно разгонялось, следить за тем, чтобы вовремя переключить передачи. Дело осложнялось тем, что к рычагу скоростей, а также к педалям газа и тормоза одновременно тянулось несколько рук и ног.

Кроме того, сам Горбачев не хотел, чтобы страна, которую он надеялся приобщить к соучастию в его проекте, постоянно тащилась за инициаторами реформ на буксире. Отсюда частые остановки, оглядки на отстающих, стремление, как у сопровождающей стадо пастушеской собаки, обежав его, вернуться назад и удостовериться, что никто не отстал. Именно забота Горбачева о том, чтобы избежать разделения общества на ведущих и ведомых, решительный авангард и увлекаемую им инертную массу, боязнь потерять кого-то по дороге приводили, особенно в последние годы, к тому, что он пытался вывести практически несуществующий «общий знаменатель» и, нередко убеждая себя, что ориентируется на большинство, подстраивался под шаг арьергарда, замыкавшего колонну.

Оправданием ему вполне могло служить почерпнутое из Библии изречение Иакова: «Я пойду медленно, как пойдет скот и как пойдут дети». Но было очевидно, что не только нетерпеливый авангард, но и значительная часть населения, разбуженного революцией обещаний, скорее ждали от своего пастыря, что он поведет их на очередной «штурм неба», как обещал своим последователям Карл Маркс, чем предложит унылую дальнюю дорогу. Попытка же Горбачева привести за собой «в землю обетованную» всех, готовность ради этого сдерживать нетерпеливых и подгонять отстающих вызывали неудовольствие и тех и других.

Его попытки определить на ощупь фарватер движения все чаще воспринимались как поиск компромисса любой ценой. «Более всего сил положил Горбачев на сохранение Центра. Каждый раз он вынужден был уступать, но только тогда, когда было уже поздно и уступка не имела значения», — пишет К.Любарский.

«Он исповедовал правило: принимать меры, когда обстановка не то что созрела, а перезрела. Ждал, чтобы яблоко упало на землю, и только тогда принимал меры по ликвидации последствий, — вторит ему столь же требовательный Е.Лигачев. — Всякий раз, когда в стране происходили острые события, он реагировал с опозданием, поскольку стремился, чтобы остроту ситуации оценило все общество». То, что в устах Лигачева звучит осуждением, Михаил Сергеевич готов принять за комплимент. Другое дело, что к его, видимо, сознательному стремлению по возможности избежать разрыва общественной ткани и этим аргументом оправдать решение притормозить на крутом вираже примешивалось вполне объяснимое желание самому удержаться в водительском кресле, сохранить роль лидера реформы, которая все откровеннее бросала вызов и правящей партии, и самому рулевому. Поскольку точных инструментов измерения скорости эволюции общества не было, скорость движения приходилось устанавливать на глазок, что, как известно, открывает простор не только для интуиции, но и для самообмана.

Горбачев мог поэтому в начале перестройки с готовностью принять абсолютную лояльность вымуштрованного партийного аппарата и иждивенческие комплексы населения, иначе говоря, органическую несамостоятельность советского общества за выражение единодушной поддержки ему и его проекту. Больше того, в тех условиях он был вынужден пользоваться этой неразвитостью, чтобы, опираясь на гарантированное ему послушание, внедрить в реальную жизнь страны максимальное число перестроечных новаций. Таким образом, поначалу незрелость гражданского общества работала на него.

Но достаточно быстро ресурсы общественной покорности исчерпались, и в отсутствие ожидавшихся чудес привитое обществу иждивенчество повернулось своей агрессивной стороной против инициатора реформ. Так роман населения с перестройкой начал перерастать в их конфликт. Возложив на себя роль посредника, даже если так для себя ее не формулировал, отбирающего у партии власть, чтобы передать ее пробуждающемуся обществу, рано или поздно Горбачев должен был обнаружить, что эта миссия по определению носит временный характер. И по мере того, как дело успешно продвигалось, расширялось поле возможных коллизий и столкновений между инициатором перестройки и теми, кого она была призвана освободить и облагодетельствовать. Ведущий и ведомые утрачивали изначальные иерархические отношения «отца и детей» и, закружившись в вальсе реформ, не только менялись местами, но и могли наступать друг другу на ноги.

Наиболее наглядно это проявилось в конце 80-х годов, когда усилилась напряженность между Горбачевым и до сих пор поддерживавшей его прессой гласности, а также обострились отношения с «так называемыми демократами». Еще в январе 1987 года на Пленуме ЦК он с пылом проповедовал: «Нам нужна гласность не только для того, чтобы осуждать прошлое, но и для нашего движения вперед. Народу нужна вся правда… Нам, как никогда, нужно сейчас побольше света, чтобы партия и народ знали все, чтобы у нас не было темных углов, где бы опять завелась плесень…»

Однако уже в октябре следующего года на совещании в ЦК КПСС с руководителями средств массовой информации, творческих союзов, вспылив из-за публикации недостаточно комплиментарного опроса общественного мнения, он потребовал отставки главного редактора «Аргументов и фактов», грозился пересмотреть весьма прогрессивный Закон о печати, который незадолго до этого с большим трудом прошел через Верховный Совет. Еще через год в атмосфере наскоков на Горбачева Верховный Совет, при его явном благоволении, пошел дальше публичных разносов в ЦК, одобрив Закон об уголовной ответственности за оскорбление чести и достоинства президента.

Тон общения с редакторами к тому времени заметно изменился. На совещании в сентябре 1989 года Горбачев распекал самых непонятливых: «Мы по колено в бензине, а вы бросаете спички. Гласность не должна превращаться во вседозволенность — она призвана укреплять общество… Пресса должна объединять и мобилизовать людей, а не разъединять их, не порождать чувства обиды, неуверенности в себе…»

К счастью, Горбачев не пошел дальше увещеваний и угроз, не изменил закон о печати, не стал карать за оскорбление президента и не снял, как грозился, с работы главного редактора «Аргументов и фактов» В.Старкова (хотя места главного редактора тогда лишился В.Афанасьев, возглавлявший все более агрессивную «Правду»). Позднее, возвращаясь к истории с законом о печати, Михаил Сергеевич сам признал, что «погорячился» и что обидчивость для политика вообще «непростительная роскошь».

«ЧТО ВЫ ЧИТАЕТЕ, ПРИНЦ? — СЛОВА, СЛОВА, СЛОВА…»

В этой сомнительной ситуации, в конечном счете, открывавшей простор тому, к чему подсознательно, а может быть, и осознанно стремился Горбачев, — свободной игре различных сил на советской политической сцене и выявлению реального потенциала каждой из них, — ярко проявилась проповедническая, миссионерская особенность его натуры. И одновременно явственно обозначился зазор между Словом и Делом перестройки. Противопоставление одного другому не всегда оправдано, тем более в данном случае. Масштаб исторического Дела и конкретных перемен, произведенных в советском обществе за годы его правления, трудно переоценить. Кроме того, как справедливо говорил он сам, слово, особенно в начале перестройки, часто становилось реальным делом, когда предпосылкой разрыва с прошлым и поэтому главной задачей политики было обнаружить ложь, на которой покоилась прежняя система. Недаром такие разные ее противники, как А.Солженицын с его памфлетом «Жить не по лжи», пражские реформаторы 1968 года, А.Сахаров и В.Ландсбергис, призывали вернуть первоначальный смысл словам, которыми эффективнее, чем любая другая, прикрывала свою тоталитарную сущность коммунистическая идеология.