Сумхи, стр. 8

Э! Кому вообще нужен этот глупый пес? Кому вообще все это нужно? Мне ничего не нужно, и все тут.

А кроме того, кто сказал, что Шмарьяху убежал к Гоэлю? Шмарьяху убежал во тьму, в рощу Тель-Арза и дальше — через скалистые горы в леса Галилеи, чтобы там присоединиться к волчьей стае, и, живя вольной жизнью волка, он будет клыками перегрызать врагам глотки. Может, и мне сию минуту встать и отправиться в рощу Тель-Арза, а оттуда — в леса и пещеры, и пошло оно ко всем чертям! Останусь там навсегда и буду жить, как дикий разбойник, и вся земля будет вечно дрожать от страха.

Пусть знают!

В конце концов, можно пойти домой, рассказать упавшим голосом всю правду, заработать пару вполне заслуженных пощечин и пообещать, что с сегодняшнего дня я больше не буду ненормальным ребенком, а буду хорошим, разумным пай-мальчиком. А назавтра меня отправят с извинительными письмами, которые очень вежливо напишет отец, к господину Гарманскому и госпоже Кастельнуово, где я буду оправдываться и объяснять, что все это было понарошку, и буду улыбаться глупой улыбкой и просить у всех прощения: "Я очень сожалею обо всем случившемся".

Нет, ни за что!

…Восьмое? Девятое? Десятое? Неважно. Еще одна возможность: я отправлюсь спать в трущобы, как Гекльберри Финн из книжки про Тома Сойера. В эту ночь я буду спать под лестницей дома, где живет семейство Инбар, и среди ночи я взберусь по водосточной трубе в комнату Эсти и вместе с ней, еще до рассвета, мы убежим в землю Убанги-Шари.

Но ведь Эсти ненавидит меня, а, может, и того хуже — она вообще обо мне не думает.

Последний вариант. Как в праздник Песах, когда я с сержантом Данлопом отправился на его джипе в арабскую деревню Цор-Бахед, не предупредив родителей, можно и сейчас пойти к тете Эдне. Я расскажу ей с грустной миной, что мама с папой поехали навестить друзей в квартал Бет ха-Керем, они вернутся поздно, мне оставлен ключ, но я, — как бы это сказать, — слегка потерял его.

Но… тетя Эдна, со всеми ее игрушечными овощами и фруктами в плетеных корзинках, с ее бумажными цветами, безделушками, поцелуями и ласками…

Ну, ладно, пусть будет так. По крайней мере, я выиграю одну ночь, а тем временем папа с мамой, тревожась обо мне, окончательно сойдут с ума, и завтра они будут так рады, что я еще жив, что даже не вспомнят про велосипед. Вот оно, решение. Вперед!

Но когда я наконец встал с твердым намерением отправиться к тете Эдне и попросить у нее убежища, — вдруг что-то блеснуло среди сухих сосновых иголок на темной земле. Я наклонился, выпрямился — оказывается, точилка!

Такая себе маленькая точилочка, даже не совсем новая. Но зато сделана из металла, отливающего серебром, довольно тяжелая, прохладная и приятная, если сжать ее в кулаке. Этой точилкой можно чинить карандаши, но ведь она может быть и танком в сражениях пуговиц, когда я играю дома на ковре…

Я зажал точилку в руке и решил бежать домой. Все-таки не с пустыми руками!

ГЛАВА ШЕСТАЯ. ВСЕ ПРОПАЛО

"Ноги моей здесь больше не будет". Я готовлюсь пересечь горную цепь Моава, чтобы издали взглянуть на склоны Гималаев. Неожиданное приглашение. Кулак не разожму, пока жив.

Отец тихо спросил:

— Ты знаешь, который теперь час?

— Поздно, — ответил я грустно и сжал в ладони свою точилку.

— Теперь семь тридцать шесть, — сообщил отец, загородив телом дверной проем и показывая всем своим видом, что он пришел к печальному, но абсолютно неизбежному выводу. И добавил:

— Мы уже поужинали.

— Я сожалею, — пролепетал я тихим голосом.

— Мы уже поужинали и даже вымыли посуду, — повторил отец спокойным тоном.

Я хорошо знал, что предвещает это спокойствие.

— Где пребывал почтенный милорд все это время? И где велосипед?

— Велосипед? — переспросил я с изумлением, и кровь отхлынула от моего лица.

— Велосипед, — настойчиво произнес отец, четко выговаривая это слово.

— Велосипед, — пробормотал я. — Да. Он у моего приятеля. Я оставил его у одного приятеля. — И прежде, чем я успел остановиться, мои губы сами собой проговорили:

— До завтра.

— Ах, так, — сказал отец участливо, будто всем сердцем сочувствовал моим страданиям и готов мне всячески помочь добрым советом.

— А можно ли узнать, кто этот достойный друг и кем наречен он в Израиле?

— Этого я не могу открыть.

— Нет?

— Нет.

— Ни в коем случае?

— Ни в коем случае.

Теперь (я уже знал это), теперь последует первая затрещина. Я весь спружинился, пытаясь втянуть голову в плечи, зажмурил глаза и изо всей силы сжал в руке точилку. Прошли три или четыре долгие, медленные секунды, но затрещины не последовало. Я открыл глаза и часто-часто заморгал. Отец спокойно дожидался, пока я все это проделал. А затем сказал:

— И еще один вопрос, если сэр снизойдет до нас, грешных.

— Что? — машинально спросил я.

— Можно ли узнать, что его величество скрывает от наших глаз в правой руке?

— Нельзя, — ответил я шепотом и почувствовал, как у меня вдруг похолодели ступни ног.

— И этого нам нельзя?

— Я не могу, папа.

— Его высочество не расположены удостоить нас сегодня своей милостью, — с сожалением заметил отец, но не утрачивая достоинства, продолжал:

— И все-таки, может, покажешь? Для моей и твоей пользы. Для нашей общей пользы.

— Я не могу.

— Ну, смотри, сумасшедший мальчишка! — заревел отец, и в эту минуту я почувствовал сильные боли в животе.

— Живот сильно болит, — сказал я.

— Прежде покажи, что ты сжимаешь в кулаке.

— Потом, — взмолился я.

— Ладно, — сказал отец другим тоном. Еще раз повторил:

— Ладно, — и отошел в сторону.

Я взглянул на него в последней надежде получить прощение, и именно в эту минуту меня оглушила первая затрещина.

И вторая.

За ней наверняка последовала бы и третья, но, придя в себя от страха, я уже выпрямился, прыгнул в сторону и кинулся на улицу, в непроглядную тьму. Мне казалось, что я бегу изо всех сил, но у меня получалось что-то вроде легкой, робкой трусцы, точь-в-точь как у того пса, который недавно убежал от меня. Я бежал, чуть не плача, и на бегу принял жуткое решение: нога моя больше не переступит порог этого дома! Не бывать мне в этом квартале! Даже в Иерусалиме! Я сейчас же отправляюсь в путь, и нет мне дороги назад. Во веки веков!

Итак, я пустился в дорогу. Не прямо в Африку, как было намечено раньше, а сначала на восток, в сторону улицы Геула и Меа-Шеарим, затем в Кидронскую долину, а оттуда — через Масличную гору и Иудейскую пустыню — в Заиорданье и еще дальше — к горам Моава, и еще дальше…

Уже в третьем или четвертом классе Гималайские горы покорили мое воображение, ведь это величайшая горная цепь на азиатском материке ("среди которой, — прочитал я в энциклопедии, — возвышается высочайшая на земном шаре вершина, куда еще не ступала нога человека"). И там, среди этих гор, бродит огромный и таинственный Снежный Человек, подстерегая свои жертвы в горных ущельях. Даже сами эти слова наполняли мое сердце таинственным трепетом:

Горные цепи.

Возвышающиеся.

Величественные.

Погоня за жертвой.

Обрывы, ущелья.

Вечные снега.

Склоны гор.

И надо всем этим — волшебное слово «Гималаи», которое я повторял зимними ночами, лежа под теплым одеялом, шепча его себе самым низким, самым грубым голосом, на который был способен: "Ги-ма-ла-и".

Если мне удастся подняться на вершины Моавских гор, там, на востоке, я увижу с их вершин сквозь голубую даль отроги Гималаев, точно так же, как мы видим с нашей Масличной горы горную цепь Моава. Я взгляну издалека на величественные Гималайские горы, а затем поверну на юг, через Аравийскую пустыню, пересеку залив Слез, высажусь на Берег Слоновой Кости, пробьюсь через джунгли и доберусь до истоков реки Замбези в земле Убанги-Шари.

И там, наконец-то, я заживу один — дикой и вольной жизнью.