Крестная мать (Невеста насилия), стр. 28

– Хвала Иисусу Христу! – восклицала Анна Пертиначе при его появлении.

– Вечная хвала! – отзывался, не замедляя хода, священник.

В это утро он неожиданно остановился. Затормозил по земле ногами, помогая разболтавшемуся тормозу, с тропинки поднялись два облачка белесой пыли и осели на ботинках и на подоле сутаны.

С необычной для его возраста и веса ловкостью он соскочил со злополучного велосипеда и остановился перед Анной.

Они были ровесниками. Когда Анна вышла замуж за Иньяцио Пертиначе, он был лишь служкой. Теперь он сам стал священником.

Женщина собралась было подняться из уважения к сану, но он остановил ее повелительным жестом и мягкой улыбкой.

– Мы оба старики, Анна. Обойдемся без церемоний, – пошутил он, глядя на нее с симпатией яркими голубыми глазами.

Он прислонил велосипед к винограднику и присел рядом с ней.

Проезжавший на муле крестьянин повернулся в их сторону и молча приподнял кепку. Когда мягкое цоканье копыт затихло, дон Пьетро вынул из кармана сутаны платок и вытер пот.

– Я давно хотел поговорить с вами. – Он расстегнул накрахмаленный, не слишком свежий воротничок.

– И почему же не сделали этого? – спросила она без робости, которую когда-то испытывала при разговоре с ним.

– Видимо, случая не было, – он вздохнул.

– А теперь чего не хватает, святой отец? – спросила она с иронией.

– Вашего желания. – Священник в глубине души надеялся, что Анна не станет откровенничать с ним. По существу, он выполнял свой долг, с трудом преодолевая равнодушие. В этом селении он родился, рос, выполнял свою миссию и, утешая, совершенствовался в искусстве не лезть в душу, столь необходимом, чтобы выжить самому. У него было щекотливое положение: с одной стороны, долг обязывал вмешаться, с другой – вовсе не хочется узнавать тайны, непомерно тяжелые для его стариковских плеч.

– Сказать-то почти нечего, – извиняющимся тоном произнесла Анна.

– Что поделаешь… – в душе обрадовался священник.

– А может, надо сказать слишком много, а я неграмотная женщина, робею. Подпись свою поставить могу, выучила наизусть, а писать не умею.

– Это ничуть не умаляет вашего ума, – на всякий случай польстил он. – Вы всегда были разумной женщиной. А сейчас оградились молчанием, потому что не верите в помощь своего священника, – оправдывал он Анну. – Но иногда расскажешь, и на душе полегчает.

– Историю нашу вы знаете, дон Пьетро… – И она умолкла, воздержалась от упоминания имени господа всуе. – Судьба против нашей семьи. Сына моего убили. Невестка потеряла разум от горя и не может быть хорошей матерью детям. Внучка замкнулась и ощетинилась, как еж. На ее глазах убили отца, но, может быть, девочка страдает не только от этого, – вздохнула Анна, припоминая горестные взгляды, которыми обменивались Аддолората и Нэнси.

– Я видел вашего внука, Сальваторе. Мне он показался вполне уравновешенным мальчиком, – попытался утешить ее священник.

– Сэл повторяет все за сестрой, он – ее тень, – объяснила старушка.

– В этих случаях время лучший лекарь. Время и вера. Надо молиться и ждать, годы сделают свое дело.

Много неясного было в возвращении семьи Пертиначе из Америки, дон Пьетро это чувствовал, но не хотел вникать. Десять лет назад они уехали бедными, как церковные крысы, продали даже домишко у подножия арагонского замка, а сейчас живут на холме в городском особняке, который им предоставил дон Антонио Персико, уважаемый человек, владелец пастбищ, виноградников, оливковых рощ и многих домов не только в Кастелламаре, но и в Трапани, и в Алкамо. На имя Аддолораты в Коммерческом банке открыт счет, на который регулярно поступают доллары. Семья Пертиначе пользуется явной поддержкой, и приходский священник церкви Святой Ассунты догадывается, кто им покровительствует. Но догадываться – это одно, а знать – другое.

– Если я смогу вам быть полезен, – сказал он, с усилием поднимаясь, – вы знаете, где меня найти.

– Хвала Иисусу Христу! – произнесла Анна, когда священник садился на велосипед.

– Вечная хвала! – ответил дон Пьетро, нажимая на педали, вполне удовлетворенный тем, что исполнил свой пасторский долг, избежав опасного бремени исповеди.

Глава 17

На крыше двухэтажного особняка в конце проспекта, где жила семья Пертиначе, была устроена терраса, огороженная балюстрадой из каменных колонн. На террасе в больших горшках цвела герань. Сбоку возвышалась стена примыкающего строения, более высокого, чем особняк, на котором был установлен зеленый тент-крыша. Под этой защитой от редких дождей и палящего летнего солнца стояли плетеные кресла и низкий столик. Со своей террасы Нэнси видела печальную известковую громаду горы Монте-Иничи – гиганта, поросшего скудными пастбищами и виноградниками, которые время от времени обрабатывали рыбаки, вынужденные попеременно заниматься то рыбной ловлей, то сельскохозяйственными работами. Широкий морской залив сицилийского побережья необычайно красив и щедр, но рыбаки-браконьеры обобрали его, пользуясь взрывчаткой, рыбы теперь стало совсем мало. Куда бы Нэнси ни посмотрела, красота всюду – только маска, скрывающая нищету на земле ее предков, где она чувствует себя чужой. Она видела греческие храмы в Селинунте и развалины Сегесты, но величественные останки древней цивилизации не развеяли ее тоски по Соединенным Штатам, которые она считала своей истинной родиной. Правда, Нью-Йорк связан с воспоминаниями о гибели отца и выстрелом, унесшим жизнь Тони Кроче, а вместе с ним и наивность Нэнси. Пролитая кровь положила конец розовым мечтам, теперь Нэнси терзалась раскаянием и тоской.

Прошел год с тех пор, как они вернулись на Сицилию. Тогда Нэнси еще не было и четырнадцати, теперь она выросла, стала высокой и стройной. Ее прекрасное, безупречное лицо, обрамленное массой густых темных волос, спускавшихся волнами на плечи, было подвижным и отражало быструю смену настроений. Выражение больших серых глаз, в которых поблескивали золотые искорки, было по-женски зрелым и полным грусти. Маленькая, еще не оформившаяся грудь подростка была едва заметна под блузкой.

Тяжелые переживания и трагический опыт недавнего прошлого сделали свое дело. Даже в те редкие минуты, когда Нэнси улыбалась, в глазах ее таилась неизбывная грусть. В школе она была молчалива и редко разговаривала даже с учителями. Дома она бывала мало и общалась только с Сэлом, который непрестанно втягивал ее в свои дела. Бабушка и мать не слышали от нее ни слова. Она проводила время в основном под зеленым тентом или на террасе особняка с книгами, наедине со своими мыслями. Она читала, писала, думала, а потом смотрела вдаль, на море. Там за бескрайним океаном, далеко-далеко от Сицилии ей виделась статуя Свободы, Эллис-Айленд, широкие кварталы Бруклина, небоскребы Манхэттена, Нью-Йорк-Сити – Америка, ее подлинная родина, откуда она вынуждена была скрыться с разбитым сердцем, сдерживая слезы. Ее утешала уверенность, что рано или поздно она вернется туда, в суетный, жестокий и шумный город, где кипит жизнь, где прошло ее детство. Вернется в тот мир надежд, неограниченных возможностей, такой непохожий на эту ссыльную землю, где она живет в ожидании разрешения Хосе Висенте, чтобы вернуться.

Для окружающих Нэнси и Сэл были американцами, к их мнению прислушивались, словно им одним была известна некая тайна. Семьи, у которых были родственники за океаном, обращались к ним за переводом писем и разъяснениями. Имя Нэнси было на устах всех, кто имел связь с Соединенными Штатами. Выражение ее лица, серьезное и бесстрастное, ее большие серые глаза внушали доверие, располагали к откровенности.

Однажды, когда Нэнси переводила по просьбе соседей с английского языка правила вождения автомобиля для соотечественника, недавно эмигрировавшего в Америку и собирающегося сдать экзамен на права, пришел Сэл. Он появился на ступеньках лестницы, ведущей на террасу, и улыбнулся сестре. Нэнси взглянула на своего смуглого брата, на его густую и всклокоченную гриву волос, на азартно блестевшие глаза, на лицо, раскрасневшееся от бега.