Место, стр. 77

Я старался не шелохнуться и не дышать (хоть после бега мне хотелось громко отдышаться и откашляться, ибо грудь покалывало). Я старался не дышать, чтоб не напугать девушку, радостно сознавая, что здесь, в уединенном месте, она совершенно беззащитна и единственный человек, способный защитить ее от грубого посягательства и уже защищает своим присутствием, это я, незаметно стоящий за кустами. Мысль эта умилила меня до слез, и я осторожно вытер глаза мизинцем. Грудь у меня покалывало, однако сердце мое, горячее от ненависти, остыло до уровня приятного и милосердного. В то короткое мгновение я любил всех и готов был со слезами мириться со всеми (даже со сталинистами) и говорить со всеми по душам.

Уже потемнело. В здании республиканского совета министров, виднеющемся за забором, были освещены большие красивые окна, какая-то редкая в городе, очевидно, лесная птица, перелетая с дерева на дерево, шурша листвой, издавала свистящие звуки, со стороны танцплощадки слышалась мелодия непритязательного, может быть, даже безвкусного вальсишки. У меня сильно и по-новому билось сердце, и очень хотелось долгого полного счастья… Как никогда ранее хотелось… Меж тем девушка все не уходила, поглядывая на маленькие часики у запястья (я, кажется, еще не описывал ее руки. Мне кажется, именно таковыми должны были бы быть утраченные руки Венеры Милосской. Стройные, но не худые, обнаженные, покрытые тем же, что и ножки, ровным загаром). Подумав о ее обнаженных руках, я тут же подумал, что после того, как солнце зашло, стало прохладнее и девушке, пожалуй, холодно. На мне пиджака не было, но поскольку с утра небо хмурилось, я надел легкую курточку, купленную недавно на деньги, полученные за смерть отца, то есть за двухмесячную компенсацию на уровне его последней должности плановика. Курточка эта мне чрезвычайно понравилась, стоила она недорого, и я решил ее приобрести, несколько урезав фонд на развлечения и сладости… Эту курточку я и смогу теперь в крайнем случае предложить девушке. Она все не уходила, но уже начала кусать губки… Надо было прийти ей на помощь, но с чего начать, чтоб не напугать и не вызвать неприятных подозрений? Прежде всего я рассудил, что если сразу выйти из засады, это будет и неприлично и страшно. Девушка должна быть подготовлена к моему присутствию. Поэтому, неслышно ступая с носка на пятку (такой способ мне известен давно), стараясь не зацепить куст или не наступить на сухую ветку, я отошел подальше, а потом пошел размашисто в направлении девушки, так, чтоб она услышала еще издали мои шаги. И точно, девушка ждала моего появления с радостью и надеждой, повернув в сторону шагов свое личико… Увидев меня, она лишь испытала разочарование, но не испугалась. Она ждала кого-то другого. И вдруг как молния сверкнула в мозгу, и я понял, кого она ждала. Она ждала Саливоненко… Собственно, чтобы догадаться об этом, пророком быть не следует, особенно учитывая мою склонность к анализу и сопоставлению. Но надо помнить мое чувственное состояние, близкое к мгновенной, на уровне помешательства, влюбленности, чтоб понять, почему эта догадка пришла ко мне с таким запозданием… Она, великолепная и юная, ждала седого Саливоненко, еще эффектно выглядевшего, занимавшего высокую должность со служебным автомобилем, но все-таки годящегося этой девушке в отцы. Вот почему Саливоненко сразу же кинулся в сторону, пытаясь увести меня с этого места. Он не хотел, чтоб я стал свидетелем его предосудительного свидания, и боялся, что наш политический скандал напугает и травмирует его юную возлюбленную. Что же касается второй причины: уменьшения на тот короткий период авторитета карательных органов, как причины его бегства от меня, отщепенца, — то я понял и осмыслил это, повторяю, лишь впоследствии… Теперь же я понял одно — девушка любила именно Саливоненко… Хмельная ревность волной ударила мне в голову, и милосердие покинуло мое сердце.

— Между прочим, — сказал я, обращаясь к девушке, — я пришел сюда, чтоб открыть вам глаза на подноготную человека, которому вы чересчур доверяете и которым явно увлечены…

Это «между прочим» погубило фразу, я понял тотчас же, как произнес. Оно сделало фразу провинциальной, неискренней и лишенной благородства. Насколько лучше звучало бы просто: «я пришел сюда» и т. д. Неудачным было и слово «подноготную», но это уже следствие волнения от неумною начала. Я ожидал чего угодно, начиная говорить. Я понимал, что это рискованно, я ожидал, что девушка испугается, заплачет, растеряется, но я не ожидал, что это юное прекрасное существо может так разъяриться и сразу закричать на меня, употребляя грубые, грязные слова.

— Я знаю, кто тебя подослал, — кричала она,-ты брат его жены, этой стервозы, у которой воняет изо рта, как из помойки… У которой тело покрыто волосами и липкое от пота… Евсея тянет на тошноту, когда он ложится с ней в постель… Он сам мне в этом признался, — она громко, нервно захохотала.

Я был ошеломлен. Правда, в свои двадцать девять лет я был девственником по причине своей материальной и моральной ущемленности, но все-таки я вращался в грубой среде рабочего люда, говорившего об интимных отношениях мужчины и женщины довольно прямо и неинтеллигентно. И все-таки многие вещи, касающиеся этих интимных сторон, я слышал впервые так откровенно, с такой по-медицински циничной правдивостью (возможно, девушка была медичкой, я подумал о том после). Правда, в конце этих нецензурных в большинстве своем воплей (иначе не назовешь) она несколько если не оправдала, то объяснила причину случившейся с ней мгновенной истерики (это, конечно, была истерика).

— Вы следите за нами, — крикнула девушка. — Вы не даете нам любить… Скоты, ничего у вас не выйдет. Мы с Евсеем будем любить друг друга, пока живы… Вы мучаете нас только за то, что мы красивы, а вы уродливы и противны, — и она заплакала.

В последних этих фразах почти уже не было грубых выражений, а наоборот, некоторая глупая трогательность и отчаяние, которое подчас так украшает слабость, а значит, и красоту женщины и которого я ждал от нее с самого начала, когда решился говорить. Отчаяние и слабость женщины делает любовь мужчины сильней и безумней, то есть он сразу забывает о всем дурном в женщине и помнит лишь о своей природной обязанности защитить слабость, обязанность, которая для влюбленного наиболее сладка. Шагнув к этой слабой, плачущей девушке, я широким жестом снял со своих плеч новую из сурового полотна летнюю курточку и набросил девушке поверх прозрачной кофточки на ее плечики. Но она не приняла моей защиты, и это, может быть, самое оскорбительное, что возможно для влюбленною мужчины… Она сбросила курточку с плечиков на землю, причем каким-то брезгливым жестом, пнула ее стройной ножкой и крикнула:

— Чего ты суешься со своим вшивым пиджаком, чего ты трогаешь меня со своим рылом уродливым… Сестре своей передай — плюю я на нее… Евсей будет со мной…

И она убежала. Я остался стоять, опустив голову. Так меня никогда еще не оскорбляли, даже если учесть, что она меня с кем-то путала, ибо оскорбление в конце концов касалось непосредственно моего лица. В свое время сильно оскорбила меня Неля из газетного архива, назвав меня «крысой». Но, во-первых, она впоследствии фактически извинилась своим мягким поведением и взглядом, а во-вторых, в Нелю я все-таки не был так влюблен, как в эту юную блондинку, причем мгновенно и безумно.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Не прошло и двух дней, как я отомстил этой юной богине, именно богине, ибо, как говорил уже, красивая женщина являлась для меня существом святым и великим, которое заставляло молиться мою душу атеиста. В облике русоголовой, голубоглазой девушки святое для меня существо достигло предела совершенства, но потрясения, испытанные мной, побудили к бунту против созданного мной божества красоты и любви… Робость, пылкое воодушевление, стыд являлись обрядами той религии… Это была единственная религия, которую я исповедовал. Однако, горько разочарованный и глубоко обманутый, я становился и здесь воинствующим атеистом. И русоголовой девушке я отомстил не так, как мстил до сего времени своим обидчикам, не так, как мстят человеку, а так, как мстят высшему существу, то есть тому святому, что имеется в собственной душе. Главным из обрядов любви является стыд, и стоит надсмеяться над этим обрядом, как рушатся и остальные: мечта, робость, воодушевление… Самое священное, прочел я впоследствии у Мережковского, есть самое стыдливое, потому что стыд есть чувство телесной святости. Вот это чувство телесной святости, которое прежде скупо берег для любви, я и отбросил через два дня с рябой уборщицей Надей…