Место, стр. 63

— А почему тебя не восстановили в партии? — спросил вдруг Фильмус.

Бительмахер как-то странно сморщился, а Ольга Николаевна посмотрела на Фильмуса с укором, в котором была и некоторая доля неприязни. Фильмус, будучи человеком умным, сразу понял, что совершил бестактность, и поспешил ее замять.

— Впрочем, был тост за Маркса, — сказал он.

— Нет, уж раз спросил, я отвечу, — сказал Бительмахер, — таинственного здесь ничего нет и злого умысла тоже нет… Просто я был исключен из партии за полгода до ареста… Если арест одновременен с исключением, тогда восстановить партстаж легче… А таким образом получается два разных дела, реабилитация распространяется только на арест.

Мы выпили за Маркса еще по порции спирта и некоторое время молча ели картошку. Бительмахер сходил на кухню и вернулся с горячим кофейником. Ароматный запах кофе щекотал ноздри. Я был приятно пьян, и мне было радостно oт новой моей жизни, которую создал для меня мой покойный отец, человек заслуженный и реабилитированный.

— Лессинг, — говорил Бительмахер, нависая над столом и, кажется, по-прежнему полемизируя с Фильмусом, — Лессинг… Если б творец, говорил Лессинг, держал в одной руке всю истину, а в другой стремление к ней и предложил бы мне выбрать между ними, я предпочел бы стремление к истине обладанию готовой истиной.

— Но что ecть истина в политике, — готворил Фильмус, — вернее, что есть политика -литература или наука? Для Маркса и Ленина это наука… А для Сталина и Троцкого — литература… Детектив. Да пожалуй, и для Хрущева… Для Хрущева политика — фольклор…

— Как! — кричал уже Бительмахер.

— Ужасный путаник, — сказала Ольга Николаевна.

— Я поясню, — ответил Фильмус (пожалуй, спирт действовал на всех в полную силу). — В литературе противоположная истина не ложь, а другая истина… Вот так… Установки вместо принципов…

— Политический фрейдизм! — крикнул Бительмахер.

— Если угодно, — ответил Фильмус.

Они явно запутались, я же был спокоен. Как человек менее цельный, я был вхож в разные компании и был уверен в неизбежности скандала, которым обычно полемика тех лет оканчивалась.

— Я хочу заметить, что Сталин и Троцкий люди одного плана, люди улицы, — сказал Фильмус.

— Как? — побагровев крикнул Бительмахер, безусловно не расслышав или не поняв слов Фильмуса. — Троцкий… Лейбл Троцкий… Ох, — совсем побагровел уж, сжал кулаки Бительмахер, — если б я поймал когда-нибудь раньше Лейбла Троцкого за ногу, я б ему выдернул… — и он выразил желание оскопить Троцкого, но сформулированное в грубой форме одесского грузчика-балагулы. То есть попросту сказал грубость такую неожиданную и крайнюю, что даже перекрыл сказанную при женщине, при Ольге Николаевне, грубость Платона Шусева.

После этого он опустился на стул и сидел так, тяжело дыша. Краска отлила с лица его, и оно, наоборот, побелело.

По идее приближался конец моего пребывания в этой компании. От Арского меня в сходной ситуации выгнали, от Илиодора я сам убежал, нанеся и получив несколько ударов (вернее, если помните, ударить я не осмелился и лишь нелепо намылил журналисту Орлову морду пепельницей). Но ныне наглядно сказалось полное изменение моего положения. Вместе с Фильмусом я перенес на диван быстро, буквально на глазах раскисшего Бительмахера, у которого приступ ненависти к Троцкому отнял последние силы, затем с достоинством попрощался и вышел.

Ночь была теплая. На бульварах уже отцвела черемуха и сирень, но запахи не исчезли, подобно призракам возродились они в ночи, запахи, которые всегда вселяют в меня чрезвычайное беспокойство. Я пристал к какой-то одинокой девушке, чего раньше никогда б себе не позволил. Однако, поскольку из-за крайне малого срока, прошедшего после перемен, внешний вид мой остался прежний, изнеможенный и слабосильный, девушка не только не пошла мне навстречу в моих поползновениях, но, что того хуже, вовсе не испугалась меня, грубо выругала, а когда я проявил настойчивость, размахнулась. Но тут-то я изловчился и крепко схватил ее за руку, сильно, по-мужски сжал и сказал, криво улыбнувшись:

— Но-но, детка…

После чего, обогнав ее и оставив позади, размашисто зашагал по бульвару, сильно выпрямившись.

В общежитие я пришел глубокой ночью, вернее, даже уже рассветало, долго и требовательно звонил у дверей и с ухмылкой посмотрел на заспанную дежурную Дарью Павловну (напоминаю, ранее я ее избегал, после того как она меня невзлюбила, теперь же был рад, что дежурит именно «кошкина мать»). Ну скажи что-либо, как бы просил мой взгляд, а я тебе отвечу… Ох, как отвечу… Она хитро промолчала, видно, была проинструктирована комендантшей и ознакомлена с новым моим положением.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Я мечтал о встрече с Нелей, но этого не случилось, хотя следующую неделю я ежедневно заходил в газетный архив. Видно, Неля уехала на юг, куда в это время года едут все красивые женщины. Это, в общем, было скорее хорошо, чем плохо, ибо в архив я заходил вопреки здравому смыслу и собственным расчетам. У меня был план, получив компенсацию, исчезнуть, месяц-другой нагулять жирок в провинции, сшить черный костюм, купить чешские полуботинки, серебряный перстень в ювелирторге и появиться в обществе совсем иным человеком. Приехал — никто не узнает, говорят о таких. Отдельные штрихи и детали, возникшие вследствие моей невоздержанности и нарушения намеченного плана, лишь подтвердили его разумность и необходимость… В частности, впервые после скандала в компании Арского я явился к Бройдам. Цвета была в Москве, Ира в командировке. Родители Бройды встретили меня холодно. Я присел к столу и некоторое время провел так, не получив даже стакан чая (я ныне в чужом куске не нуждаюсь и сообщаю эту деталь, лишь чтоб изобразить обстановку). Разумеется, я не был этим обескуражен, поскольку внутренне понимал себе цену, а лишь раздосадован, причем на себя, за то, что, нарушив план, явился рано, не дав времени преобразить мой внешний вид. Единственно чему я был рад, это что не поддался соблазну сообщить этим людям о произошедших у меня изменениях, поскольку сейчас это прозвучало бы либо недостаточно эффектно, либо было бы встречено с недоверием (надо напомнить, что они знали некую иную версию о моем отце — герое последней войны. Предстояло с моей стороны объяснение, требующее изворотливости, ради сохранения престижа честного человека. Впрочем, новую версию я заготовил до прихода, а именно: герой войны — отчим… Отец же подлинный — генерал-лейтенант и крупный военачальник). Но, повторяю, в подобной ситуации, при моем по-прежнему изнеможенном виде и поношенной одежде, зигзагообразные версии могли быть встречены с недоверием… Кстати, впоследствии я узнал, что холодность родителей Бройдов объяснялась не столько моим внешним видом и не столько скандалом у Арского, сколько неодобрительным отзывом моим о стихах Цветы, опубликованных в центральной прессе. Каким образом этот отзыв стал известен Ваве, не знаю. Я высказал его воспитателю нашего общежития Коршу, показавшему мне стихи, и то высказал не для того, чтобы обругать Цвету, а наоборот, чтоб подчеркнуть, во-первых, факт моего знакомства с поэтессой, а во-вторых, независимость и равенство мое в мнениях. То, что родителям сообщил Вава, муж Цветы, ревновавший по глупости ее ко мне, я не сомневался. Тем более Вава во время моего посещения находился у Бройдов, но за ширмой, то есть он, конечно, не прятался от меня, а мыл посуду (у Бройдов в их однокомнатной квартире один из углов отделен ширмой для хозяйственных нужд). Вава, конечно, не прятался специально, однако, когда я вошел, он, наверно, умышленно притих, ожидая, что я скажу. И лишь после того, как я, посидев в неловком молчании минут десять, стал собираться, он вышел из-за ширмы со смехом, ничего не говоря, лишь глядя на меня с издевкой. Какое счастье, что я сумел побороть соблазн и не ляпнул здесь о своем отце генерал-лейтенанте, не дав недругу возможности поиздеваться над святым для меня и отделавшись лишь общей неловкостью… Было и еще несколько мелочей, подтверждавших мысль о том, что если человек хочет явиться перед обществом в новом качестве, то он должен на известное время исчезнуть, словно умереть, и, воскреснув вновь, внутренние изменения подтвердить внешним перерождением, которое нельзя выразить ни широким шагом, ни прямой спиной, ни иными легко доступными средствами. Но в тот момент, когда я впервые за долгие годы спокойно и с легкой душой был занят бытовыми подробностями моего плана, произошло событие, которое по своему масштабу я сравниваю с получением повестки из военной прокуратуры, сделавшей меня сыном генерал-лейтенанта. Собственно, случилось то же, но наоборот, и я лишен был своего титула.