Место, стр. 199

В общем, занят я был чрезвычайно, и приходилось засиживаться часов до восьми-девяти вече-ра. Отвозил меня на дачу все тот же лейтенант Пестриков в штатском пальто с серым каракулем. (Первоначально я не сообразил, но, приглядевшись после двух совместных рейсов, понял, что у Пестрикова пальто было такое же, какое выдано и мне, точно с одного склада.) Пестриков по отношению ко мне держался по-старому, замкнуто-враждебно, но я перестал об этом беспокоиться, ибо ныне имел опору в лице подполковника Степана Степановича. Ужинал я по разовому талону в дачной столовой, затем прогулка по сосновой аллее, душ и сон на пружинистом, мягком койко-месте. После недели такой жизни я пополнел и окреп. Но тут случилось событие, сломавшее столь вкусно наладившееся бытие мое и послужившее началом будущих моих эмоциональных срывов, вернее, помешавшее налаживанию монотонного, устойчивого ритуала, коим всегда является для меня быт, если он приличен и устойчив. Быт, которым я пытаюсь оградить себя от окружающих меня внешних опасностей и прошлых воспоминаний.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Как— то утром, когда я по обыкновению занимался разбором щусевских протоколов и описани-ем всего, что не вошло в протоколы, но что запомнилось мне, неожиданно вошел Степан Степано-вич, крайне озабоченный, и сказал:

— Собирайся, Гоша, сейчас поедем по важному делу.

Уж сам вид Степана Степановича внушил мне тревогу, слова же его еще более эту тревогу усилили. Я снял канцелярские нарукавники, которые выдавались мне, дабы предохранить от потертости рукава при постоянной канцелярской работе (моя работа носила именно канцелярский характер), так, я снял нарукавники и вышел вслед за Степаном Степановичем. Мы оделись внизу, рядом с помещением, где сержант выдавал ключи от комнат. (Я свое пальто с серым каракулем, Степан Степанович — форменную шинель.) Во дворе сели все в ту же черную «Волгу», но на этот раз и шофер, и мой недруг Пестриков были не в штатском, а в форме, причем на шофере была форма войск ГБ с синими сержантскими погонами. Мы выехали из нашего тихого переулка и сразу же очутились на шумных московских улицах, потом снова поехали улицами потише, и тут вдруг мелькнул знакомый переулок с двумя рядами запорошенных снегом деревьев и с зажиточными, старого образца домами. Это был переулок, где жил журналист и где в каких-нибудь двухстах метрах от меня, возможно, сейчас находится Маша. Однако общее волнение от этой внезапной и неизвестно куда направленной поездки было таково, что воспоминание о Маше мелькнуло тоже как явление чисто враждебное мне, даже без намека на любовь и мужскую страсть к ней. Более того, не находись я в столь подавленном состоянии, у меня наверняка явилась бы даже активная враждебность к ней и к ее семье, особенно к честно живущему на отцовские средства Коле, юноше, который вначале полностью оказался под моей властью, однако позднее плюнувшему мне в лицо. (Я этот плевок проглотил, но не забыл.) Но в тот момент все это хоть и мелькнуло во мне, но не активно, с негодованием, а пассивно, с горечью, ибо волнение за собственную судьбу не оставляло сил для активных действий по отношению к другим.

Между тем, «Волга» снова вынырнула из сравнительной тишины буквально в водоворот людей и транспорта. Это было одно из самых шумных и нервных мест Москвы, ко всему еще крайне загруженное растерянными, мечущимися провинциалами, а именно район площади Дзержинского, или, по-старому, «Лубянки», поездка куда на внутреннем шутливом жаргоне сов-партактива именовалась «поездка под шинель». Посреди площади располагался памятник первому председателю ЧК Дзержинскому в длинной кавалерийской шинели. В смысле исполнения памят-ник средней руки, в котором тем не менее проступали воспаленные черты грозного инквизитора революции. С одной стороны площади располагался центральный детский магазин страны, кото-рый, собственно, и создавал толчею провинциалов, с другой же стороны застыло огромное, на квартал, какой-то чугунной архитектуры здание Госбезопасности. Впрочем, кажется, здание это перешло по наследству от самодержавия и весьма умело приспособлено для борьбы с политичес-кими противниками существующей власти, в чем даже я, человек в таких вопросах неопытный, убедился, едва наша «Волга», преодолев систему проверок и сигнализаций, въехала в античные и мощные ворота, и они захлопнулись за нами, оставив нас во внутреннем дворе. Легкомысленный шум торговой Москвы здесь совершенно почти гасился, то же, что долетало, лишь служило дополнением к весьма неприятному ощущению, которое, очевидно, переживает человек, внезапно упавший в глубокий колодец, и солнечные далекие отблески, и легкомысленный шум жизни слу-жат для него, слишком буквально погружающегося в пучину смерти, дополнительным источником безысходности и страданий. Слишком уж резок переход из одного мира в другой, и мне кажется, что при оборудовании этого здания архитектор учел и этот психологический фактор, дабы угодить заказчику.

Позднее мне рассказывал журналист, отец Коли, о том, как был арестован в свое время его знакомый, человек, занимавший в те времена значительное положение и даже журналисту покрови-тельствовавший. Рассказ этот журналист получил из первых уст, от самого пострадавшего, после его реабилитации, хоть, как выразился журналист, страдалец поподличал и потрудился против других немало. Но таковы, мол, уж были те времена, и людей, мол, брали «с двух концов — самого порядочного и самого подлого». Впрочем, на этих рассуждениях, возможно, сказались последую-щие разногласия между журналистом и страдальцем, которые не могли не наступить между этими двумя личностями в период хрущевской хляби, ибо в полемические времена таких людей столк-нуть между собой, как говорится, и Бог велел… Тем более что страдалец пострадал и был в героях времени, журналист же каялся и хоть любим был первоначально за свои высказывания незрелыми и соскучившимися по общественному цинизму молодыми людьми, но у людей с опытом он с само-го начала вызывал неприязнь, а у пострадавших еще и зависть за не вычеркнутые из жизни годы…

Но вернемся к рассказанному мне журналистом событию. Страдалец этот, тогда, повторяю, человек известный и даже узнаваемый на улице прохожими, как раз направлялся на очередное заседание в неком авторитетном учреждении, где ему предстояло председательствовать… Была теплая ранняя весна 1947-го года, и будущий страдалец этот, тогда же — знаменитость, решил пройтись пешком, не пользуясь персональной машиной, тем более учреждение располагалось неподалеку от его дома. Он вышел в легком весеннем пальто и в мягком французском кепи и неторопливо пошел, щурясь от солнца и ощущая вкус и прочность своей жизни и этого утра где-то пониже ребер, что всегда случается с каждым после нежирного и не тяжелого завтрака, не сопрово-ждающегося ни изжогой, ни отрыжкой и ласкающего желудок. На будущего страдальца оглядыва-лись. Первоначально на его французское кепи, ибо в основном тогда носили в столице твердые фетровые шляпы, а в провинции картузы из грубого сукна, итак, оглядывались на кепи, но многие вслед за кепи узнавали и самую знаменитость, и он часто слышал свою фамилию, произносимую с радостным испугом, как бывает, когда видишь наяву и в живом образе недоступное. Несмотря на то что происходило это с ним уже давно, он никак не мог обрести безразличие к подобному, какое замечал у некоторых других знаменитостей и чему завидовал. И от этого он на себя досадовал, и внимание это было для него одновременно желанно и неприятно. Вернее, неприятно оттого, что желанно. Поэтому, когда его окликнули по фамилии, он остановился, готовясь «отбрить», ибо это уж было сверх предела. Однако мужчина, вышедший из черной «Победы» (тогда на вооружении автопарка органов безопасности были другие марки автомобилей), итак, мужчина этот, весьма солидного и интеллигентного вида, в очках, вежливо и даже почтительно обращаясь к знаменитос-ти, сообщил ему, что они, к сожалению, не застали его дома и поехали за ним вслед в учреждение, но, к счастью, встретили здесь, ибо его срочно вызывают в ЦК к товарищу… И был назван один очень высокопоставленный товарищ с правительственного портрета. Польщенная знаменитость уселась в «Победу», где помимо очкастого интеллигента сидел еще какой-то молодой человек, уже менее интеллигентного вида и встретивший знаменитость более холодно, чуть ли не безразлично, и, будем прямо говорить, даже не поздоровавшийся. Это неприятно укололо знаменитость. При всей неприязни к назойливости окружающих, знаменитость тем не менее страдала даже от пустя-кового невнимания к себе со стороны пустяковых же, неавторитетных личностей, коим, очевидно, и был этот молодой человек, «какой-нибудь делопроизводитель или вахтер». (Здесь сарказм знаменитости был недалек от истины.) Рассеявшись несколько и глядя в окно на освещенные солнцем весенние улицы, знаменитость опомнилась лишь когда увидела местность, совершенно не похожую на ту, что окружала ЦК. Вместо сравнительно тихой, крутой улицы с бульваром, веду-щим вниз по направлению к площади Ногина, он увидел перед собой шумную улицу, идущую вверх к площади Дзержинского, а именно Охотный ряд, или по-нынешнему проспект Карла Маркса. Традиционные толпы провинциалов перебегали перед самыми колесами в направлении универмага «Детский мир», какофония автомобильных гудков, еще не отмененная тогда, терзала слух. Знаменитость никогда не любила этот район Москвы, ибо здесь его разглядывали особенно назойливо и по-провинциальному беззастенчиво, если ему случалось сюда попасть. Поэтому, морщась от подобных воспоминаний, он перегнулся к интеллигенту в очках, сидевшему возле шофера (к молодому, скромно одетому человеку, сидевшему рядом, знаменитость посчитала обратиться ниже своего достоинства), итак, перегнувшись, он сказал: