Место, стр. 178

— Папа, — сказала Маша после того, как все насытились и Клава принялась собирать посуду, а Рита Михайловна вышла также по каким-то своим делам, — папа, пока вы съездите за Колей к Степану Ивановичу, я поеду к подруге в…— и она назвала город, отстоящий от Москвы по стоимости билета примерно на то же расстояние, как и то, куда мы собирались ехать.

— Ну что ж, — сказал журналист, ощущая в желудке сладкую тяжесть от вкусного обеда и отдавая внешнему миру, в данном случае в лице Маши, дочери его, благодарность за эту сладкую тяжесть, успокоившую на время тоскливую взвинченность, буквально пятнадцать минут назад из него выплеснувшуюся. Явью для журналиста, безусловно, были идеи, но ему приятен был и сон. Насладившись идеей-явью, он сейчас нуждался в бытовом сне, и все, что этому способствовало, он воспринимал приятно и благодушно.

— Ну что ж, — сказал журналист, — поезжай, отдохни, — и он протянул руку в сторону от стола.

Маша сразу же поняла его жест, вскочила и принесла висящий в передней на плечиках плотный повседневный его любимый пиджак с махровым ворсом, в котором он несколько раз выступал по телевидению, предпочтя этот пиджак своим модно сшитым костюмам. В этом пиджаке, а также в грубом свитере (его стиль) были, главным образом, сделаны его снимки, публикующиеся в центральной и зарубежной прессе. Костюмы же он надевал скрепя сердце и только в случаях официальных и государственных. Журналист полез в боковой карман, достал бумажник и протянул Маше несколько крупных купюр. Вошла Рита Михайловна.

— В чем дело? — спросила она.

— Маша хочет к подруге съездить.

— Куда?

Маша назвала выдуманный город.

— А что за подруга?

Рита Михайловна, в отличие от журналиста, была натура цельная и благодушию поддавалась редко. К тому же то, что случилось с ее любимцем Колей, она по-прежнему не могла простить Маше. Но тем не менее и тут обошлось. Маша сумела ловко все объяснить, потом навалились заботы, связанные с отъездом в Тамбов, и дело было замято.

В шесть часов мы проводили журналиста и Риту Михайловну на вокзал. С вокзала Маша поехала для встречи с Ивановым, мне же сопровождать ее запретила.

— Но почему? — снедаемый ревностью сказал я. — Ведь я уже участвовал в этом обществе имени Троицкого… В общих чертах мне близки его идеи…

— Не говорите глупостей, — сказала Маша, — вы типичный прагматик, еврейский вопрос вам совершенно безразличен…

— Я все же поеду, — не в силах совладать с собой и рисуя в воображении жуткие картины объятий Маши с Ивановым, особенно после разлуки, после ареста этого борца с антисемитизмом, — я поеду, Маша…

— Вы, кажется, капризничаете?…— строго посмотрев на меня, сказала Маша. — А ведь вы обещали…

Я подчинился. В тоске приплелся я домой. (Квартиру журналиста я уже невольно называл домом.) Ничего мне не было мило. Время тянулось томительно и тяжело. Я не думал ни о чем, кроме Маши. Завтрашняя поездка, которая была моей первой поездкой в должности агента КГБ, поездка для опознания опасных и ненавидящих меня преступников, казалась мне делом второстепенным и несерьезным. Я думал о Маше так долго и непрерывно, что вынужден был даже перетянуть туго голову мокрым носовым платком. В первом часу ночи заглянула Клава.

— Голова болит?

— Да.

— Вы ложитесь, я сама открою.

— Ничего, я посижу.

Клава покачала головой, усмехнулась (почему она усмехнулась, догадывается?), усмехнулась и ушла. Маша явилась в десять минут второго. Как ошпаренный подпрыгнул я и бросился отпирать. (У Маши был свой ключ, но дверь была дополнительно заперта на цепочку.) В передней я столкнулся с Клавой, которая вновь на меня насмешливо посмотрела. Маша пришла, холодная с улицы. (Ночи уже были холодны, лето кончилось.) Маша была холодна, и от нее пахло чисто и свежо, чуть ли не первым снегом, хоть было начало сентября и ни о каком снеге не было и речи. Когда мы остались вдвоем, Маша позволила мне чмокнуть ее в щеку и, поставив в угол чемоданчик, сказала шепотом:

— Здесь листовки… У нас есть сведения, что по городу во время беспорядков расклеивались погромные антисемитские листовки… Мы же будем наклеивать на них свои… Простой народ должен знать правду об этих антисемитских мерзавцах… Вы согласны?…

— Да, — ответил я, счастливый от одного лишь созерцания Маши и от одной лишь мысли, что она ко мне обращается, со мной говорит. — Да, Маша, я полностью согласен.

— Ну хорошо, — сказала Маша, — а теперь идите к себе… Надо выспаться… В семь часов ведь уже на вокзал… Вернее даже, поезд в семь отходит, значит, в шесть.

— Спокойной ночи, Маша, — сказал я.

— Спокойной ночи, — ответила она и ушла, затворив дверь.

Я слышал, как она начала раздеваться. Вскоре она вышла в большом, не по росту, халате Риты Михайловны. (До сих пор в квартире она пользовалась дачным сарафанчиком, но

мне кажется, поняла, что в этом сарафанчике она меня соблазняет, и потому надела халат не по росту.)

— Вы еще здесь? — сказала Маша. — Мы поругаемся.

— Простите меня, — совершенно уж обалдело ответил я. Я был в каком-то нелепо-радостно-униженном рабском состоянии.

— Ну, хорошо, прощаю, — нетерпеливо сказала Маша, — идите к себе… Вы мешаете мне заняться туалетом перед сном, извините за откровенность.

Я ушел к себе. Спал я в Колиной комнате на узком и неудобном детском диванчике. Несмотря на то, что Колина не по росту широкая кровать пустовала, мне там не постелили, и это я про себя отметил. Но это были лишь так, побочные впечатления. Вскоре я о них забыл совершенно, и, лежа на спине, согнув ноги в коленях, я легко и быстро провел ночь в мечтах о Маше. Именно быстро. Обычно бессонные ночи тянутся долго, а эта пролетела мгновенно. Мне было до того приятно на сердце, что несколько раз среди ночи мне хотелось вскочить и запеть, от чего я себя удерживал с трудом и чуть ли не физически.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

С вечера мы с Машей (вернее, так решила Маша) договорились: я прямо скажу Клаве о том, что тоже еду к Машиной подруге, с которой знаком и которая меня также пригласила. Но на рассвете, когда мы поднялись, Маша все перерешила, и я должен был уйти из дому один, так, чтоб сложилось впечатление, будто мы едем в разные стороны. Все это шито было белыми нитками, и когда Клава закрывала за мной дверь, я увидел ее насмешливые глаза, которые уже начинал ненавидеть.

Билет для Маши мне удалось достать в мой вагон, но в разные купе, причем не рядом, и чтоб повидаться с Машей, необходимо было пройти почти весь коридор… К несчастью (мне иногда кажется, что все страшные несчастья, далее последовавшие, начались с этого, казалось бы, случайного и бытового совпадения), итак, к несчастью. Маша попала в купе с одними мужчинами. Причем не с какими-либо застенчивыми юношами или пожилыми подагриками. Все трое были «кобель к кобелю», среднего, наиболее активного, воздействующего на молодых девушек возраста, и я видел, как в соседстве с Машей их похоть расцвела и налилась соком. Они буквально насиловали ее своими оживленно-радостными глазами, а у одного из них, лысого, с золотым зубом (ох, уж эти сорокалетние лысины), у этого лысого я просто заметил: когда он шутил и смеялся, зрачки глаз его все равно оставались напряжены, дики и расширены.

— Это ваш муж? — спросил обо мне у Маши брюнет с большим не по летам брюшком, видно, от сидячего образа жизни и обильной пищи.

— Что вы? — весело как-то, в тон компании отозвалась Маша. — Мне еще рано.

— Я так и думал, — сказал брюнет. — Вам-то не рано, а ему рано. Я в его возрасте на одну не разменивался, — и при этом он мне подмигнул и захохотал.

Я вызвал Машу в коридор.

— Вам надо поменяться местами с кем-нибудь, — шепотом сказал я, — если не удастся в мое купе, то, во всяком случае, куда-нибудь.

— Опять истерика, — шепотом сказала Маша. — Какие у вас вообще права мне указывать? — Но тут она глянула на меня. Не знаю, что было в моем лице, со стороны видней, но Маша сразу осеклась и сказала шепотом: — Все хорошо, поверьте мне… И не нервничайте… Здесь спокойней коричневому чемодану. (Она намекала на чемоданчик, в котором лежали прокламации общества имени Троицкого.)