Место, стр. 157

Быстро одевшись и сполоснув лицо не в ванной, дабы не будить никого в доме, а из дачного умывальника, висевшего во дворе, я предложил Коле пройтись.

— Что-нибудь случилось? — спросил Коля, сразу перестав улыбаться, но с какой-то тревожной гордостью.

То есть этот мальчик, разбуженный ранним солнцем и радостный от примирения с родителями, готовился к беспечному времяпрепровождению, по которому явно он соскучился, но теперь, увидав мою серьезность, он, безусловно, утратил радость и устыдился своего детского порыва, а наоборот, ощутил приятную тревогу, какую чувствуют дети, оказавшись во взрослом деле.

— Коля, — сказал я. — На Щусева надо написать донос в КГБ…

— Донос? — переспросил Коля, мне кажется, даже не уяснив грамматического смысла фразы. — Кто?…

— Подписаться должны я и ты… Анонимным доносам сейчас хода не дают… Либо движение их, во всяком случае, замедлено…

— Зачем? — растерянно, по-детски моргая, спросил Коля.

— Это решение организации, — ответил я.

Должен заметить, что я учел опыт прошлого моего, весьма скользкого (правда, не до такой степени), разговора с Колей здесь же в лесу. Теперь у меня ничего не было заготовлено заранее. Начиная фразу, я часто не знал ее конца, и она складывалась уже в процессе произнесения. Мне кажется, заранее продуманный план не выдержал бы столкновения с детской, чистой, наивной интуицией Коли. Сейчас же мы оба импровизировали.

— Решение организации, — повторил я, чтоб заполнить растянувшуюся паузу и не дать повод к размышлениям.

— Какой организации? — спросил Коля.

Момент был опасный. В этом вопросе, возможно родившемся произвольно, был подвох, который и сам Коля еще не осознал.

Нашей организации, — сказал я. — Платон Алексеевич вначале решил выбрать для подписи меня и Прохора (напоминаю, «Прохор» кличка Сережи Чаколинского).

— Значит, это Платон Алексеевич решил? — то ли понял с удовлетворением, то ли спросил Коля.

Опасность не миновала, а даже еще больше возросла. Я увидел вдруг в глазах Коли опасный блеск.

— Нет, — ответил я, — Платон Алексеевич и в дальнейшем настаивал на Прохоре, но я его убедил заменить Прохора твоей кандидатурой.

Это был с моей стороны наивно-наглый поворот, основанный на чисто словесной неразберихе. Я с колотящимся сердцем ждал, что ответит Коля. Он мог сейчас сразу все понять, и это было бы равносильно для меня катастрофе, подобной лишению меня койко-места, но на ином, нынешнем уровне. Я знал, что если не так, то этак влиятельные Колины родители найдут способ вытащить сына из дела, в крайнем случае объявят его невменяемым. Мне же без этого доноса не отвертеться. Даже если я сам, от себя, без всякого Коли, напишу докладную в КГБ (и такая мысль мелькала), она пойдет по обычным каналам, и это теперь, когда вся организация как на ладони, ничего не даст… Я ждал, понимая интуитивно, что более не имею права ни случайной, ни тем более деловой фразой заполнить паузу. Именно моя прошлая попытка заполнить паузу, когда я дважды повторил «решение организации», и придала разговору опасное движение. Меня, правда, успокаивало, что пауза уж чересчур затянулась. Столь наглый обман обычно ощущает человек быстрее и резче, если он его только способен ощутить. Значит, второе. Значит, все начнется сначала и опять завертится вокруг сути, то есть необходимости доноса, а не вокруг деталей, то есть кому этот донос подписать. Это, конечно, не так безнадежно, как если б Коля ощутил весь обман с моей стороны, но в то же время достаточно опасно.

Мы стояли на краю солнечной поляны, и прошло уже много времени, ибо если в начале нашего разговора солнце приятно ласкало, то ныне у меня появилось желание перейти в тень, к кустарнику, но я боялся пошевелиться. Кто знает, как повлияет это движение на Колю. Он стоял как бы весь застывший, прислонившись спиной к солнечному стволу чахлой, засыхающей березы, росшей одиноко посреди поляны и почти не дававшей тени.

— Почему именно моя кандидатура? — сказал наконец Коля.

Я едва удержался, чтоб не расхохотаться от радости. Опасный поворот был позади, хоть по-прежнему следовало держать ухо востро. Одно неосторожное слово могло все погубить.

— Скажу тебе честно, Коля, — начал я, чувствуя в себе нечто сродни творческому подъему, когда блуждания на ощупь кончаются и дальнейшее видишь наперед, — скажу тебе честно, Прохора этого, то есть Сережу Чаколинского, я не люблю… Что-то в нем чересчур пионерское… «Будь готов — всегда готов!» (Я знал, во всяком случае догадывался, что и у Коли то же ощущение, и тем самым контакт между нами еще более укрепляется.) Но личная ситуация у Сережи гораздо хуже, чем у тебя, Коля, — продолжал я. — У него отчим и так далее… И если возникнет опасность… Ты пойми меня правильно, ведь у отца твоего связи…

— Перестань об этом, — крикнул Коля, покраснев от обиды, — что бы ни случилось, я не хочу преимуществ… Но я еще не понял суть дела…

— На Щусева написан донос, — сказал я. — У организации имеются такие сведения… Мы с тобой тоже должны написать донос, но такого характера, который либо убедил бы сотрудников КГБ, что человека явно пытаются оклеветать, либо, если засевшие в органах тайные сталинисты дадут все-таки нашему доносу ход, мы должны будем пойти на риск и разоблачить их публично, доказав, что сведения эти высосаны нами из пальца… Следовательно, и прошлый донос также окажется перечеркнутым… Сведения должны быть самые дикие и клеветнические… Ты меня понял? Ты готов?

— Да, — сказал Коля и крепко, по-мужски пожал мне руку.

Кажется невероятным, но этого простого и удачного объяснения не было у меня в начале разговора. Тем не менее я рискнул начать разговор, рассчитывая найти решение в процессе. И риск оказался оправданным. Коля был успокоен, и всякое подозрение с его стороны было нейтрализовано сознанием риска, а возможно, и жертвы, которую от него требовали. Так что сами подозрения относительно характера доноса в глазах Коли теперь выглядели как попытка отказаться от жертвы и избежать риска. Лучшего нельзя было и придумать для честного юноши. Мой план требовал лишь утверждения журналиста и Рты Михайловны.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

К завтраку неожиданно приехала Маша. Приезд ее я промopгал и увидел уже, когда она шла через двор, одетая с дачной смелостью, то есть в сарафан с оголенными плечами и босая. После тex оскорблений и унижений, которым она меня публично подвергла, нежность моя к ней исчезла, но страсть не утихла, а наоборот, я наблюдал за ней из кустов у забора с какой-то жестокой жадностью. Она прошла совсем рядом, как мне показалось, не заметив меня, и я сумел разглядеть у краев свободно сидящего сарафана белые, не тронутыс солнцем девственные участки тела на груди ее и у плеч. Пахло же от нее по-телесному остро и по-дачному свободно и естественно — потом и еще чем-то пряным. Ни от одной женщины и даже от самой Маши ранее, когда я испытывал к ней нежность, не исходил такой манящий и дразнящий запах. Это не был запах любви, а зачатия, запах мгновения, обесценивающего долгую бытовую жизнь. Мышцы мои напряглись, и мне вдруг показалось, что я стою чуть ли не готовый к прыжку. Лишь минут через пять после того, как Маша прошла, я несколько опомнился и отдышался. Судя по всему, Маша пошла к деревянному столу под деревьями, где в погожие дни семья журналиста завтракала и обедала. (Ужинали они, как правило, на застекленной веранде.) И действительно, за столом, где стояли сметана, творог, малосольные огурцы и дымящийся картофель, уже сидели журналист, Рита Михайловна и Маша. Коли не было, и это меня несколько насторожило. Рита Михайловна и журналист улыбнулись мне и показали на место рядом с Машей, которое было свободно.

— Ну нет уж, — глянув на меня как-то быстро и остро, сказала Маша. — Мне не очень приятно сидеть за столом с этим… Да еще рядом…

— Маша, — крикнула Рита Михайловна, — ты опять…

— Опять, — сказала Маша, и у рта ее появились упрямые, злобные складки, — опять, мама… Мне надоел этот маньяк… Черт знает кого вы приводите в дом… Если б вы видели, как он наблюдал за мной из кустов… Как волк… Я даже испугалась…