Конченые, стр. 7

– Здравствуй Оленька, здравствуй – отвечает она, не открывая рта.

Мы вышли на улицу. Светло и тихо. Звуки наших шагов и ток в проводах выше. Мы стоим у подъезда и глядим в пустой город.

– Где люди? – безразлично спрашивает Бардина и затягивается.

– Сдохли… – спокойно отвечает Арсентьев.

– Мне страшно – спокойно говорит Лукьянов.

– А Симпсонов теперь не будут показывать? – говорит кто-то.

Мы идем. На рекламном щите – порванная морда знакомого депутата.

– Сколько теперь свободных квартир… – думаю я.

– А куда мы идем? – спрашивает Медведев.

– Мы всегда идем за бухлом, – напоминает Скворцов.

Я оборачиваюсь. Урюкова стоит позади нас, в самом центре Красной площади.

– Урюкова! – мой голос раздается глухо.

– Урюкова не отвечает.

А потом мы отколупываем камни с Красной площади. Они даются с трудом, но это только злит нас. Куранты не бьют. Мы докапываемся до земли, глинистой и тугой как брюхо беременной тетки. Урюкова несет Ленина, как младенца. Он почти невесом, он – полый и давно мертвый. Он перегибается в ее руках и утыкается лицом ей в грудь. Его рубашка и брюки оказываются бутафорией, и мы видим его голую рыхлую попу и спину.

Мы кладем его в яму.

– А правда, что он совсем пустой внутри? – интересуется Арсентьев.

– Можно посмотреть… – предлагает Никита.

И мы отдираем от него приклеенный муляж рубашки. Рубашка отдирается с кусочками крашеной кожи. Со стороны сердца мы находим отверстие.

– Аккуратно! – говорит Арсентьев, когда Скворцов залазит в него рукой.

Скворцов достает оттуда октябрятскую звездочку и цветные стекляшки, прыгалки и видеокассету с порнухой. Мы находим там резиночку и мел, сандалии с отрезанными мысками. Из сердца Ленина мы достаем букварь с гимном СССР на обложке и заколки для чужих волос. Крестик и фото Майкла Джексона… Мы сидим на Красной площади – разглядываем знакомый хлам.

Теперь мы пихаем его обратно в Ленина. Мы забрасываем Ленина землей и камнями. Мы прыгаем на нем, чтобы он лучше утрамбовался, и на площади не было бугра.

– Я пойду… – говорю я.

– Куда? – спрашивают они.

Я оглядываюсь по сторонам и понимаю: не – ку – да. Становится страшно, что мне придется провести всю жизнь с этими дураками. Я просыпаюсь.

32 …

Через лобовое стекло на меня смотрит Скворцов. Я открываю ему дверь.

– Тебе чего спать негде? – он садится на соседнее сидение.

– Скворцов, а сколько еще надо на головку блока?

– Много.

– Ну сколько?

– Точно не скажу. Ну штуку…

– У тебя с Бардиной любовь? – спрашиваю.

– Какая любовь, если бабок нет.

– Ты если хочешь, можешь ко мне зайти – у меня никого.

– Спасибо, Скворцов. Я к Урюковой зайду – она сегодня выписывается.

33…

Урюковой зашили запястья. Врач взял иголку, нитку, и пока обколотая успокоительным и обезболивающим Урюкова сомнамбулически выдавала обрывки предложений о бессмысленности бытия, он штопал ей руки. Штопал и думал о том, на чем же ему лучше ехать домой (в метро – час пик, а в городе пробки). Урюкова говорила:

– Не нужна…боль…невозможно… не верю…страна… Пашкамудак…

А дядька в белом халате штопал урюковские запястья как носки и думал о метро и пробках.

Тусовки у заштопанной Урюковой возобновились скоро. У Урюковой всегда было что поесть, и к несознательной порче имущества филолог Урюкова относилась лояльно.

– Еп… – Лукьянов сблевал на ковер.

– Да, Лукьянов… – спокойно говорит Урюкова и идет за тряпкой. Она теперь ходит медленнее, плавнее. Каждый ее шаг полон смысла (она много страдала).

– Лукьянов…

– Ну… – мычит Лукьянов мне в ответ.

– Зачем ты столько пьешь, Лукьянов? У тебя же своя квартира. Родители деньги дают…

Урюкова плавно входит в комнату с тряпкой. Она молча дает ее Лукьянову.

Я ухожу на кухню.

– Ты читал «Картезианские размышления»? – Бардина сидит на табуретке.

– Я к Мамардашвили холоден… – Скворцов курит «Житан». Вот Лосев – это да… Философия имени… Он мне близок…

– Слушай, Бардина! За сколько ты хату снимаешь? – я вторгаюсь в разговор.

– А? – не сразу реагирует Бардина. Она смотрит на меня прозрачными серыми глазами, и я вижу через них картины музеев мира, стеллажи с хорошо изданными книгами и растерянное лицо Мамардашвили.

– Че пьете? – спрашиваю я.

– Нам не обязательно пить для того, чтобы общаться друг с другом.

Приходит Лукьянов с тряпкой. Я ухожу в гостиную.

В гостиной Урюкова курит траву. Она подносит тонкую забинтованную кисть ко рту – затягивается и созерцает. Она созерцает Медведева, который созерцает телевизор. Очевидно, что обкуренный Медведев видит, как новорожденные, – световые пятна и не больше. Белое, желтое, вот темное пятно – это я прошла между ним и телевизором. Я беру у декаденствующей Урюковой косяк и тоже затягиваюсь. Она не обращает на меня внимания. Я подхожу к окну. За окном, как всегда, зима. Екатерина Николаевна идет в школу. Я иду рядом. Мы еще живы.

– Медведев! – я слышу голос Урюковой. – Для чего ты есть, Медведев?

Медведев видит световые пятна. Медведев не слышит вопроса Урюковой.

– Лена Бардина! – кричит Урюкова, – Вы все!

Я слышу как на истеричный призыв Урюковой народ собирается в гостиной.

– Че, Симпсоны начались? – кто-то пьяно спрашивает.

– Вы все для чего? Для чего вы все? Что вы в этой жизни вообще можете? А ты че в окно пялишься? В МГУ учатся…

Урюкова затянулась.

– Конченые вы…

Лукьянову опять стало плохо.

34…

Сплю в машине. Очень надоело просыпаться.

35…

Я вхожу в нашу квартиру. Мама, как всегда, сидит у окна. Что можно увидеть в окна спальных районов? Только другие окна – больше ничего. Квадратики и квадратики. А мама сидит у окна.

– Мам, – говорю я, – что сидишь?

– Думаю… – отвечает.

– О чем? – спрашиваю.

– Да так… – отвечает.

– Хочешь, я что-нибудь приготовлю? – спрашиваю.

– Ты не умеешь… – отвечает.

– Ты мне не давала шанса… Я могу макароны по-флотски. Для этого мне нужны три мелко нарубленных морячка и макароны – больше ничего.

– Глупо… – говорит мама, не отрываясь от окна.

– Угу… – подтверждаю я.

– А что ты видишь в окне? – спрашиваю я.

– Ничего… – тихо она.

– А зачем смотришь?

– Чтобы просто смотреть… Отдыхаю.

– Тебе чаю налить? – я хочу что-то сделать для нее.

– Ну, налей…

– А мессия с нами будет чаевничать? – спрашиваю.

Мама молчит.

– Извини, че – то с юмором у меня… – становится стыдно.

Хочется обнять маму – и что-то приятное ей наврать. Вечер.

Я уже было кладу руку ей на плечо – но боюсь, что придется остаться.

– У меня все хорошо. Я живу у Урюковой – у нее места много. Вот мобильный подключила.

Я быстро переодеваюсь. Беру сотню долларов из своего потайного места и собираюсь уходить…

– Андрюша из Лондона приехал. Тебя искал. Хороший мальчик – говорит мама.

36…

– Привет – говорю я Андрюше из Лондона.

– Привет – говорит Андрюша.

– …дела.

– …дела.

– Пойдем.

– Пойдем.

Перекличка закончена. Мы оставляем каменного Маяковского и куда-то идем.

– Что нового? – спрашиваю.

– Вот был в Лондоне. Устал. Отец просил помочь по работе, но я уже не могу терпеть этот Лондон. Я ему предлагал: давай откроем филиал в Амстердаме…

Он что-то продолжает говорить. Холодно. Я думаю о своем… Неужели возможна между людьми близость. Неужели можно протянуть руку и, дотронувшись до другого, почувствовать что-то больше, чем его туловище. Неужели кому-то что-то можно рассказать словами? Вот мы с Андреем спали. Мы пьяно говорили друг другу о любви и крепко обнимались, как в плохом кино. Потом, по утру, пряча помятые лица, мы шли в туалет, одевались и расползались по домам. И не было ничего трагического в нашем расставании. Не было никакого раскаяния. Было по фиг – хотелось есть.