Конченые, стр. 6

Я уже лежала в кровати, когда отец возвращался домой.

В щели под дверью я вижу тени его ног и, затаив дыхание, жду, когда они исчезнут. Но они не исчезают – в моей комнате включается свет – и я, щурясь, достаю дневник для внеплановой проверки. Мама стоит испуганная и усталая, больше меня, надеясь, что в дневнике и тетрадях все хорошо: «почерк красивый, оценки хорошие, дневник заполнен…».

Пока я боялась – я много врала. Врала по поводу и без повода, врала, забывая собственную ложь, и разоблачая саму себя. Меня часто вызывали к директору, писали замечания в дневник, отчисляли из школы… В школе учились благополучные дети, которых я не любила, а родители этих благополучных детей не любили меня.

Отец часто извинялся передо мной. Он сажал меня на колени и говорил, что «он устал, и он – не идеальный… Что он – честный человек, и никогда не обманет». В тот день, когда его ложь стала очевидной, – перестала врать я. Трезво оглядевшись вокруг, я решила, что пора заканчивать бессмысленную, тупую, жертвенную жизнь.

– Мама, давай разводиться – уверенно говорю я.

Мама грустно смотрит на меня:

– Тебе плохо живется?

Я иду собирать вещи.

А она тихо сидит, закрыв лицо руками. Будто она и впрямь только теперь поняла, что все невозможно плохо, что стены между комнатами не такие уж толстые, что я вздрагиваю, когда из соседней комнаты доносится резкий звук.

Потом вернулся отец. Я с удивлением обнаружила, что больше не боюсь…

Я стою красивая и сильная на высокой горе, в моей руке, пойманное лезвием моего меча, горит солнце. Он входит в мою комнату, я стою в доспехах, уверенно глядя ему в лицо.

– Что происходит? – грозно спрашивает он.

– Мы уходим! – смело отвечаю я.

– Что вы делаете?! – он увеличивается на глазах. Его уши заостряются, а из пальцев лезут когти.

Я крепче сжимаю меч – я бесстрашный воин, правда – на моей стороне.

– Мы уходим! Не смей больше никогда…

Отец побил меня. Боли не было – было досадно и душно. Я знала одно – это была моя самая последняя беда в этом доме.

А потом мы носили всякий хлам в наше новое жилище. Мы поднимались в лифте, молча, тяжело дыша и, казалось, что сейчас откроются двери, и мы выйдем на теплое поле, – бросим лампу и пакеты, которые стыдно просвечивают свое содержимое, – и побежим…

но поля не было. Пахло краской, мама плакала. Я не понимала, почему она не радуется…

Она плакала целую вечность: и ночь – и день – и ночь – и день… И утро не было ночи мудренее… Все было долго… за эту бесконечность нескольких дней я раз и навсегда попрощалась с детством. Девочка с моим лицом виновато улыбнулась и ушла подделывать оценки в дневнике, бояться отца и отгадывать места, где мама прятала шоколадные конфеты. Я сидела в темноте возле рыдающей мамы – по потолку ползли полоски света – не было жалко никого.

Потом будет странно жить с видом на наш старый дом и пытаться разглядеть среди чужих окон то самое, в котором однажды жили мы. И будет хотеться увидеть наши темные фигурки и выдохнуть, убедившись в том, что мы все-таки есть.

27…

Дети возвращаются из школы. Они идут, обескровленные и покорные, делать домашнее задание – спать – вставать по будильнику – и опять идти в школу. Мы с сочувствием смотрим на них через лобовое стекло. Скоро в машине станет совсем холодно тусоваться. Аккумулятор сел. Мы как обычно что-то прогуливаем.

– Бедолаги… – говорит Бардина.

Медведев сидит какое-то время молча, и, вдруг, словно, вспомнив сон, начинает:

– Недавно приезжал Ким Чен Ир на поезде… А потом, тоже на поезде, приезжал Солженицын. И Солженицын, который вообще крутой писатель, гонениям подвергался, «Архипелаг Гулаг», – так он приехал и рассказал: что такое демократия, и что россиянам надо делать. А потом сел на поезд и уехал, и Ким Чен Ир уехал…

– И что? – Бардина удивленно смотрит на оратора.

– Я подумал о том, какая у нас, благодаря железнодорожным путям, связь между разными государствами.

Скворцов потрошит сигарету Беломора:

– В политику тебе пора… Там нужны люди, которые так неординарно выводы делают…

– Спасибо, брат, – сказал Медведев и опять ушел в воспоминания.

Урюкова что-то пишет в свой дневник, но тоже участвует в разговоре:

– Они приезжали в разное время – и для разного… А Солженицыну дали квартиру – и он остался у нас жить. Но все равно: какого хрена мы этого мэтра с бородой должны слушать?

– Он «Матренин двор» написал. Талантливый… – напоминаю я, и думаю о том, что мне не хочется идти домой.

– Ну и хрен с ним – предлагает Лукьянов, – Он меня тоже напряг, хотя я не агрессивный. Сидит такой с бородой, правду говорит. А все смотрят на него: а – тя – тя, его же репрессировали когда-то… Поднимите руки кому не насрать на Солженицына!

Мы не подняли руки вероятно потому, что было глупо поднимать руки: была осень, школьников везли поездами в Архипелаг Гулаг, Ким Чен Ир, улыбаясь, махал нам из тамбура, холодало…

28…

В пятом классе к нам пришла новая учительница. Ее звали Екатерина Николаевна. Я влюбилась в нее с первого взгляда: она расписывалась красиво, говорила красиво, волосы красиво собирала кудрями на затылке, и было ей шестьдесят лет. Несмотря на то, что она была из Советского Союза, голова у нее была совершенно не совковая. Она не наливалась клубничным киселем, если я приходила без формы, она не говорила долгие речи о любви к тому, чего мы толком и не знали. Каждое утро я проделывала крюк и заходила за ней перед уроками.

Мы идем медленно и тихо. Там, в школе, мы сделаем вид, что между нами ничего нет. Я одна из многих, она – просто училка. А сейчас мы хрустим снегом и дышим снегом. Я иногда начинаю говорить что-то: в голове возникают начала предложений, но они ничем не заканчиваются… У Екатерины Николаевны толстые ноги. А в голове у нее наши тетради с домашним заданием, и если долго – долго всматриваться ей в глаза, то увидишь прописные буквы… «В ее глазах я читаю…». Екатерина Николаевна очень справедливая. Однажды у нее деньги из сумки попятили – она с воришкой поговорила, но никаких общественных наказаний не было. А директриса предлагала… Я больше ничего о Николаевне не помню. Она осталась там, в Перестройке, в белой ванной, в которую она по утру рухнула с сердечным приступом… И вода текла на лицо, на наши тетрадки с домашним заданием. А я шла в школу одна, впервые осознавая силу одного простого мгновения, которое с тяжелым скрипом закрывало за мной чугунную дверь.

29…

Скворцов открывает мне дверь в одних трусах.

– Скворцов, дай ключи от машины.

– Она же не ездит.

– Я в курсе, Скворцов.

Скворцов исчезает в комнате. Я разглядываю обувь в прихожей. Узнаю ботинки Бардиной.

– Вот – говорит Скворцов и протягивает ключи.

– Привет Бардиной, – говорю я и ухожу.

30…

Я сижу в машине. Уже темно. Мимо ходят люди. Вот идет бабка, тащит вниз головой знакомый плакат. Парень и девушка весело ныряют в подъезд. Я поднимаю ворот свитера – устраиваюсь поудобнее. Родители тащат за руки ребенка, который висит посередине как маленькая обезьяна. Неужели там – в этих маленьких кухнях с громкими холодильниками и капающими кранами – идет жизнь? Надо спать. Спокойной вам ночи, приятного сна…Уже в полусне я вижу Екатерину Николаевну перед лобовым стеклом, которая машет мне рукой.

31…

Светло. Я еду за рулем на скворцовской машине.

– Куда мы едем? – спрашиваю я и поворачиваю голову назад.

Сзади сидят Скворцов с Бардиной:

– На Красную площадь.

– А зачем? – спрашиваю и продолжаю рулить.

Вот уже сзади сидит Урюкова, Лукьянов, Медведев и Никита:

– Хоронить Ленина – отвечают они.

Теперь я вижу на соседнем сидении Екатерину Николаевну.

– Здравствуйте… – говорю я.