Конченые, стр. 11

– Беги – беги… – порекомендовала я.

– Дура – попрощался он и поспешил нагонять потерянное время.

Я сняла лыжи и пошла напрямик. Было бесконечно на все наплевать.

51…

Сижу у подъезда Екатерины Николаевны. Гули – гули. По снегу ходят голуби с голодными глазами. Раньше здесь жила Екатерина Николаевна – она их кормила. Теперь ее нет, а гулям – то что? Гулям есть надо.

Из подъезда выходит тетка с коляской. В коляске она везет гражданина будущей страны. Нас не будет, а он будет – ему то что? Тетка идет по тротуару и ни о чем не думает.

А что, если сейчас встать – и наступая след в след, не сворачивая ни на шаг – идти до школы? Если дышать снегом и начинать предложения, которые не кончаются?

Я встаю и иду…

– Понимаете, Екатерина Николаевна… – говорю я.

– Понимаю… – молчит она.

– Я всех терпеть не могу…

– Ты терпеть не можешь… – молчит она.

Мы идем по снегу. Он лежит серый и мокрый, на нем грибницы собачьих фекалий. Тетька везет гражданина новой страны. Гражданин сосет лапу и тупо глядит вникуда.

– Жалко, что вы завещание… Мне бы квартиру… – говорю я Е.Н.

– Глупости… – смеется она.

– Не смешно, – думаю я…

И скоро – скоро кончится наш драгоценный разговор – мы нырнем, набрав воздуха, в месиво детских рук и ног, и мешочков со сменкой – и нас не станет. И время уйдет, как дети в школу.

52…

Идти есть к матери не хотелось – я пошла к Урюковой. Открыла дверь ее мама. Я впервые заметила, что у нее овальное однотонно – розовое лицо с маленькими, узкими глазами.

– Вы приехали? – я не ожидала увидеть ее.

Она оставила открытой дверь и, ничего не ответив, ушла.

Я перешагнула через порог.

В квартире непривычно тихо. Слышно, как за стеной лает пес. Он лает низким грудным голосом, возбуждая в сознании образы огромных суровых собак, о четырех массивных лапах и алом языке.

– Здравствуйте! – я замечаю урюковского отца, который сидит на диване.

Он устало смотрит на меня, не узнавая, и, через паузу, кивнув головой, закрывает глаза руками. Все его движения кажутся медленными и нереальными, только лай с точностью метронома отбивает ритм времени.

– Я… Урюкову…Ой, за Светой, – объясняю я свое присутствие.

На кухне раздается плач урюковской мамы. Она вскрикивает и начинает тихо скулить. На ее вой соседский пес отвечает учащенным лаем. Мне становится страшно. Не разуваясь, я иду в комнату Урюковой. Заправленная кровать и стеллаж с книгами. Фотография с нашими тупыми, улыбающимися мордами. Карта Крыма с прочерченным красной линией путем. Пустота комнаты начинает гудеть, биться в висках. В чем дело? В чем дело? Мгновенное превращение недавнего предчувствия в реальность. Ужас от того, что тогда – день, может час назад, – еще можно что-то было сделать, а теперь – все… Начался новый отсчет. Лай.

В комнату заходит отец. Он медленно, тихо, будто не решаясь тревожить эту всевластную Пустоту, подходит к окну:

– Я не понимаю: зачем она сделала это…

– Что? – зная ответ, спрашиваю я.

– Убила себя. В 22 года! – он садится на кровать и плачет, – Мы же все делали… Деньги высылали, квартира…

– Она несчастна была? – он поднимает красные, зареванные глаза на меня.

– Да нет… Просто не понятно ради чего…

– Что? – спрашивает он.

– Да нет, ничего… – тихо отвечаю я, хотя ради чего жить – Урюковой, как и многим из нас, было совершенно не ясно.

53…

Никита ждет меня у маминого дома. Он стоит у дерева, а над деревом серой выглаженной простыней висит небо.

– Как ты? – спрашивает он, разглядывая мое лицо.

– Не знаю…

– Про Урюкову слышала?

– Слышала… – отвечаю я.

Из окна на первом этаже тянет горячей сдобой. Холодно.

– Пойдем ко мне? – Никита берет меня за руку.

– Мне все равно. – Не скрываю я.

И мы идем. Оставляем следы на новом снеге. А потом мы поднимаемся, пьем чай и раздеваемся догола. И долго, мучительно занимаемся сексом. И, кажется, что мы оба попали в мутный водоворот, и нечем дышать, и невозможно остановиться. И густой солнечный свет через водную толщу, и темнота, почти смерть. И вот уже усталость легко спутать с нежностью.

– Я тебя люблю – говорит Никита.

– И я тебя люблю – говорю я.

И нам обоим совершенно понятно, что мы друг друга не любим, и, конечно, счастья не случится, но очень – очень хочется сказать эти слова. Непременно произнести их какому – нибудь человеку:

– Я те – бя люб – лю.

А потом мы едим бутерброды с сыром и прощаемся.

– Не будем жениться? – зачем-то спрашивает Никита.

– Дурак, что ли? – отвечаю вопросом я.

54…

Конечно, можно было бы выйти замуж за Никиту. Родители Ника почти все время в Израиле – квартира свободна. Мы бы пошли в Загс и расписались, а потом бы поехали в Иерусалим. А в Иерусалиме мы бы зашли к родителям Ника. Они бы усадили меня за стол и милосердно накормили досыта, и расспрашивали бы меня про жизнь в России, каждый раз удовлетворенно выдыхая: «Как, все так же?… Ужас – ужас… Как вы там живете?». А я бы доставляла им удовольствие, рассказывая о взрывах и инфляции – начиняя их головы малиновым повидлом: все верно, милые евреи, вы правильно сделали, что поселились в этой стране кем-то избранных. А потом тетя Маша передала бы моей маме «кохтачку», которую она «всего один раз одевала» – и долго бы Гершины – зоны меня целовали и обнимали, почти нехотя отпуская нас в эту, слишком холодную для жизни страну. А потом бы мы сказали: «Дорогие, Гершензоны, давеча мы скрепили наш союз подписями, и теперь мы муж и жена…» Мамаша Гершензон точно бы офигела, отобрала бы у меня кофточку и пошла бы пить сердечные капли. Папаша стал бы меня расспрашивать про родственников, в надежде найти хоть какого-нибудь далекого еврейчика. Я бы ему честно сказала, что у меня из необычных кровей только цыганская – и он бы тоже пошел пить капли. Титры.

55…

Мама снова разобрала мой стол. Я в ужасе обнаружила в ящиках тетрадки в стопках, карандаши, перетянутые резинкой и коробочки с мелочами. Я чувствовала, что внутри моего организма прошлась бригада уборщиков и все расставила по местам, уложила по размеру органы, очистила вены от лишней жидкости. Я не расстроилась – я просто села на кровать.

Вскоре пришла мама.

– Ты дома? – спрашивает она.

– Вероятно.

– Как ЛенаУрюкова?

– Мам, а где деньги?

Мама разувается.

– Мам, не говори, что ты их отдала… Мессии…

Мама молча подходит к книжному шкафу и достает сверток из-за Толстого.

– Это же твои деньги… – она отдает мне конверт.

– Откуда они? – спрашивает мама.

– Заработала. Помогла перевести… Письма Солженицына к Ким Чен Иру…

– Они переписывались? – мама смотрит в глаза.

– Конечно.

– Молодец…

Хорошо, что она не спрашивает, на какой язык я переводила письма, а просто идет ставить чай.

– Устала… – говорит она.

Мне становится ее жалко – так жалко, что душно, словно нет во мне ничего кроме этой жалости, ничего…

– Мам… – окликаю ее я, – Возьми ты эти деньги. «Ближним» отдай… Я баксов двести возьму – мы там машину чиним, а остальное – тебе.

Она не отвечает – я кладу деньги на стул у ее кровати – и мы пьем чай.

56…

Я добавила недостающую сумму на «головку блока». Бардина сказала, что «в Крыму значительно теплее» – мы решили не отменять нашу долгожданную поездку.

– Ехать зимой в Крым даже очень оригинально! – сказал Лукьянов, – К тому же там крымские вина.

Мы стоим у магазина запчастей. На небе металлическим клювом самолет чертит белую полосу – я почти слышу звук… Как мелом по доске. Скворцов выходит со свертком. Мы идем по улице.

– И все-таки мы поедем! – Бардина, как обычно, курит, – Если кто-то не дотерпел…