Записки институтки, стр. 17

А между тем там царило веселье, насколько можно было назвать весельем это благонравное кружение по зале под перекрестным огнем взглядов бдительного начальства.

Мы стояли в дверях и смотрели, как ловкий, оживленный Троцкий составил маленькую кадриль исключительно из младших институток и подходящих их возрасту кадет и дирижировал ими. В большой кадрили тоже царило оживление, но не такое, как у младших. «Седьмушки» путали фигуры, бегали, хохотали, суетились — словом, веселились от души. К ним присоединились и некоторые из учителей, желавшие повеселить девочек.

В 12 часов нас, «седьмушек», повели спать, накормив предварительно бульоном с пирожками.

Издали доносились до нас глухим гулом звуки оркестра и выкрики дирижера.

Я скоро уснула, решив написать маме все подробно об институтском бале.

Мне снилась большая зала, кружащиеся в неистовом вальсе пары и длинный лицеист, шепелявивший мне в ухо: «Puis-je vous engager, mademoiselle?»

ГЛАВА XV

Итог за полгода. Разъезд. Посылка

Прошло два дня, и институтская жизнь снова вошла в прежнюю колею.

Потянулись дни и недели, однообразные донельзя. Наступало сегодня, похожее как две капли воды на вчера.

Занятия шли прежним чередом. Крикливый голос инспектрисы и несмолкаемое «пиление» Пугача наводили ужасную тоску.

Я взялась за книги с жаром, граничившим с болезненностью. Дело в том, что первое полугодие приходило к концу и наступало время считать учениц по полугодовым отметкам. За поведение я уже получала 12, что и поставило меня в число «парфеток». Моя фамилия красовалась на классной доске. По воскресеньям голова моя украшалась белым и синим шнурками. Эти шнурки давались нам в институте как знак отличия за хорошее поведение и успехи. За дурное же поведение шнурки отнимались, иногда на неделю, а другой раз и навсегда.

Наступало Рождество — первый и самый большой отдых институток в продолжение целого года. «Седьмушки» подсчитывали свои баллы, стараясь высчитать собственноручно, кто стоит выше по успехам, кто ниже. Слышались пререкания, основанные на соревновании.

Нина еще больше побледнела от чрезвычайного переутомления. Она во что бы то ни стало хотела стоять во главе класса, чтобы поддержать, как она не без гордости говорила, «славное имя Джаваха».

Ровно за неделю до праздников все баллы были вычислены и выставлены, а воспитанницы занумерованы по успехам.

Нина была первою ученицею. Целый день княжна ходила какая-то особенная, счастливая и сияющая, стараясь скрыть свое волнение от подруг. Она смотрела вдаль и улыбалась счастливо и задумчиво.

— Ах, Люда, — вырвалось у нее, — как бы мне хотелось видеть отца, показать ему мои баллы!

Я вполне понимала мою милую подружку, потому что сама горела желанием поделиться радостью с мамой и домашними. Мои баллы были немногим хуже княжны. Но все же я старалась изо всех сил быть не ниже первого десятка и успела в своем старании: я была пятою ученицей класса.

— Ведь приятное сознание, не правда ли, когда знаешь, что ты в числе первых? — допрашивала, сияя улыбкой, Нина.

Мы написали по письму домой.

С утра 22 декабря сильное оживление царило в младших классах. Младшие разъезжались на рождественские каникулы… Девочки укладывали в дортуаре в маленькие сундучки и шкатулочки свой немногочисленный багаж.

— Прощай, Люда, за мной приехали! — кричала мне Надя Федорова, взбегая по лестнице в «собственном» платье.

Я едва узнала ее. Действительно, длинная институтская «форма» безобразила воспитанниц. Маленькая, белокуренькая Надя показалась мне совсем иною в своем синем матросском костюмчике и длинных черных чулках.

— Крошка и Ренне одеваются в бельевой, — добавила она и, не стесненная более институтскою формою, бегом побежала в класс прощаться.

Переодевались девочки в бельевой. Там было шумно и людно. Матери, тетки, сестры, знакомые, няни и прислуга — все это толкалось в небольшой комнате с бесчисленными шкапами.

— Лишние уйдите! — поминутно кричала кастелянша.

Это была строгая дама, своей длинной сухой фигурой и рыжеватыми буклями напоминавшая чопорную англичанку.

— Mademoiselle Иванова, пожалуйте в бельевую, — торжественно возглашал швейцар, причем вызванная девочка вскрикивала и в карьере бежала переодеваться.

— Mademoiselle Запольская, Смирнова, Муравьева, — снова возглашал желанный вестник, и вновь позванные мчались в бельевую.

Мало-помалу класс пустел. Девочки разъезжались.

Осталась всего небольшая группа.

— Душка, вспомни меня на пороге, — кричала Бельская торопившейся прощаться Додо. — Как выйдешь из швейцарской, скажи «Бельская». Это очень помогает, — добавила она совершенно серьезно.

— А я уж в трубу кричала, да не помогает, папа опоздал, верно, на поезд, — печально покачала головкой Миля Корбина, отец которой зиму и лето жил в Ораниенбауме.

— А ты еще покричи, — посоветовала Бельская.

Кричать в трубу — значило призывать тех, кого хотелось видеть. В приемные дни это явление чаще других наблюдалось в классе. Влезет та или другая девочка на табуретку и кричит в открытую вьюшку свое обращение к родным.

Но на этот раз Миле не пришлось кричать.

— Mademoiselle Корбина, папаша приехали, — провозгласил внезапно появившийся швейцар, особенно благоволивший к Корбиной за те рубли и полтинники, которыми щедро сыпал ее отец.

К вечеру классы совсем опустели. Осталось нас на Рождество в институте всего пять воспитанниц. Кира Дергунова, Варя Чекунина, Валя Лер и мы с Ниной.

Кира Дергунова, ужасная лентяйка и в поведении не уступающая Бельской, была самой отъявленной «мовешкой». На лице ее напечатаны были все ее проказы, но, в сущности, это была предобрая девочка, готовая поделиться последним. Да и шалости ее не носили того злого характера, как шалости Бельской. На Рождество она осталась в наказание, но нисколько не унывала, так как дома ее держали гораздо строже, чем в институте, в чем она сама откровенно сознавалась.

Варя Чекунина, серьезная, не по летам развитая брюнетка, с умными, всегда грустными глазами, была лишена способностей и потому, несмотря на чрезмерные старания, она не выходила из двух последних десятков по успехам. Класс ее любил за молчаливую кротость и милый, чрезвычайно симпатичный голосок. Варя мило пела, за что в классе ее прозвали Соловушкой. Не взяли ее родные потому, что жили где-то в далеком финляндском городишке, да и средства их были очень скромные. Варя это знала и тихо грустила.

Наконец, последняя, Валя Лер, была живая, маленькая девочка, немного выше Крошки, с прелестным личиком саксонской куколки и удивительно метким язычком, которого побаивались в классе.

Домой Валя Лер не поехала, потому что не пожелала. Валя была сирота и терпеть не могла своего опекуна. С Кирой Дергуновой они были подругами.

Вот и все маленькое общество, обреченное проводить время в скучных стенах института.

Мы расползлись по коридорам и опустевшим классам, невольно подчиняясь господствовавшему кругом нас унылому покою.

— Тебе взгрустнулось, милочка, — сказала Нина и, крепко обняв меня, повела в залу.

Мы долго ходили там из угла в угол, оторванные, как нам казалось, от всего мира.

— Люда! Люда! — кричала вбежавшая в зал Кира. — Скорее, скорее в класс, тебе посылка! Тебя всюду ищут!

Мы с Ниной, не разнимая объятий, бросились бегом в класс.

На кафедре стояла громадная корзина, зашитая в деревенский холст, на крышке которой была сделана надпись рукою мамы: «Петербург, N-я улица, N-й институт, 7-й класс, институтке Влассовской». Мы все пятеро не без труда стащили корзину на первую скамейку и стали при помощи перочинных ножей освобождать ее от холста. Едва мы тронули крышку, как из корзины потянулся запах жареной дичи и сдобного теста. В корзине была целая индейка, пулярка, пирог с маком, сдобные коржики, домашние булочки, целый пакет смокв и мешок вкусных домашних тянучек собственного изготовления мамы.