Звездное тяготение, стр. 3

Солдаты все, кто был в умывальнике, заржали, но тут же разом оборвали смех. Я не видел, что произошло, но почувствовал – машинка в руке моего парикмахера дернулась, больно рванув мои волосы. Я обозлился:

– Ну, ты! Чучело огородное…

– Та-ак, – спокойно произнес кто-то позади меня. – Скверные анекдоты и ругань?

Солдат вытянулся, опустив машинку, а я повернул голову. Передо мной стоял сержант – крупный, чуточку неуклюжий, хотя в ладно сидевшей на нем гимнастерке; под ней угадывалось мускулистое, сильное тело; скуластое лицо – строгое, но глаза живые, не холодные. Взгляд мой уперся в его руки. Я продолжал сидеть на табуретке, и они оказались на уровне моего лица. Кулаки сержанта были свободно, но энергично сжаты в увесистые, литые десятикилограммовки – приложится, так мало не будет.

– Людей веселых люблю, а злых нет. По анекдоту вижу, ближе ко вторым пристраиваетесь. Так? А вы встаньте, товарищ рядовой. – Он смотрел упрямо, пока я нехотя поднялся, ловя на себе скрытые улыбки присутствующих. Но сказал без злости: – Глядите, может, после приемника в дивизион наш попадете!

Спросив, сколько еще осталось стричь, ушел, бросив парикмахерам:

– Поторапливайтесь, баня ждет!

Тот самый солдат, который стриг меня, сказал с каким-то восхищением:

– Сержант Долгов – сила! Старшиной приемника назначен. Считай, повезло, легким испугом отделался. Шахтерская хватка…

Мне было стыдно, что старшина отчитал меня, в душе я издевался над ним: "Да уж чего там – сила! В Вольтеры бы такого: "Он в две шеренги вас построит, а пикните, так мигом успокоит".

– Давай кончай! – рявкнул на солдата. Помедли он в ту минуту, я бы не удержался, турнул его.

После бани Долгов в предбаннике выдавал каждому белье и обмундирование: одну пару рабочего, ношеного, другую – новенькую, с фабричными складками. Гражданское одеяние складывали в общую кучу в угол.

Я бросил туда свое и подошел к сержанту. Нагнувшись, тот перекладывал стопки обмундирования. Спина его под гимнастеркой выгнулась колесом, лицо было кирпично-красным от прилившей крови, он натужливо сопел. Я невольно усмехнулся. Долгов вдруг поднялся, сердито спросил:

– Весело?

Но глаза, как и днем, были незлыми. Когда он заметил мою улыбку? Затылком, что ли, видит?

– Какой рост? Не знаете? Третий. Получайте, веселый человек!

Он сказал это с иронией. Я не ответил. Приняв белье и обмундирование, отошел к свободному месту на лавке.

Уже одевшись, розовый, разомлевший, Пушкарев оглядел себя в круглое зеркальце, зажатое в руке, и вдруг осклабился до ушей:

– Эх, мать моя не узнала бы меня. Я теперь калачом – не узнать нипочем. Вот бы дома показаться!

– Да уж чего там, здорово! – не удержался я.

Он выглядел смешным в слежавшемся обмундировании со складками вдоль и поперек, невысокий, мешковатый. Обстриженная голова оказалась буграстой, неровной, точно над ней не очень потрудились в свое время: отесали топором и – ладно, мол, гуляй!

Тем временем Пушкарев натянул кирзовые сапоги и ловко отбарабанил по голенищам:

– Гопца, дрица, отцаца, села муха у крыльца!

Солдаты смеялись, качали головами. В углу, за стопками белья и обмундирования, Долгов тоже улыбался. Пушкарев глуповато шмыгнул носом, подмигнул мне.

"Ну и балабон все-таки!" – Я отвернулся.

А потом потекли денечки… Одинаковые, похожие один на другой, точно сиамские близнецы. Просыпался ежедневно по истошному крику дневального "Подъем!" с каким-то отрешенным чувством, как заведенная машина, обалдело, ровно на пожар, натягивал амуницию, сапоги, становился в строй. Другие все это делали с непонятным старанием, даже вроде соревновались друг с другом, будто они всю жизнь только и ждали, чтоб вот так лезть из кожи вон. Странно, как люди быстро привыкают к новой обстановке. Или это – та самая приспособляемость к окружающей среде? Неужели в человеке одновременно заложены эти два начала – высокоорганизованного существа и машины? И когда нужно, а вернее, при определенных условиях, проявляется то одно из них, то другое?

Нет, пусть остальные как хотят, но не мне уподобляться этой самой мухе дрозофиле, терять человеческое достоинство. Пусть поймут все и он, сержант Долгов, взгляды которого я не раз ловил на себе. Он ежедневно появляется в казарме, точно из-под земли, вместе с командой дневального "Подъем" и, заложив руки за спину, вышагивает в проходе между деревянными колоннами, подпирающими потолок казармы, будто молчаливый постовой. Что-то острое, цепкое во взгляде, густые темные брови вздернуты под углом, "С этим будут, видно, "деловые контакты", чует сердце".

И как в воду глядел: потом не только в тот дивизион – угодил прямо к нему, Долгову. Но сначала был младший сержант Крутиков…

2

– Как дела, ракетчик?

Открыв глаза, я вижу рядом хирурга. Высокая фигура его в халате, с военной выправкой и спрятанными за спину руками, показалась слишком прямой, подчеркивавшей жесткость, решительность этого человека. Да и голос. Что ж, он должен скрывать за грубостью, сухостью всякие чувства к людям, которые именуются больными. Их нужно резать, оперировать – тут деликатность не нужна. Из-под крутых надбровий острый взгляд серых глаз уставился требовательно и строго. И хотя я помнил, что "мигенькая" не могла нахвалиться им, невольно подумал: "Режет, наверное, как мясник, этот хваленый эскулап!" Поэтому и ответил небрежно:

– Дела как в сказке: чем дальше, тем страшнее.

– Хорошо сказано! – похвалил он, не изменив выражения лица, и присел на табуретку. – Только по тону чувствую, с базара-то, как говорится, рано собрался. Рано, дорогой. На базар еще надо! Ну-ка, посмотрим.

Он принялся снимать с моего лица марлевые, пропитанные мазями тампоны, сбрасывая их в подставленную сестрой ванночку. Некоторые из них прилипли, но я терпел боль, сцепив зубы: не показывать же свою слабость! Я видел рядом его виски с проседью, крупный хрящеватый нос, худые выбритые щеки, острый подбородок.

– Нам бы только побыстрее живое мясо получить, новую здоровую ткань. Потом несколько операций и – как новенький пятиалтынный! Так, Галина Николаевна?

– Еще интересней станет, Михаил Васильевич.

– Вот-вот, ракетчик должен быть красивым!

Покончив с тампонами, он принялся рассматривать то, что еще называлось лицом, – сплошную гнойную коросту. Смотрел, чуть насупившись, поворачивая сухими сильными пальцами мою голову. Неизвестно, что уж он там нашел, повторяя изредка: "Так, так". Я же знал, что лицо плохо заживало. "Мигенькая" часто сушила его кварцем, то и дело меняла тампоны, но, кажется, усилия ее были тщетными. Мне становилось невмоготу от всех этих лекарств, мерзкого физического ощущения, а беспомощность раздражала и злила. Я нередко ловил себя на мысли, что с каждым днем грубее отвечал Галине Николаевне, но она будто ничего не замечала. Чудная женщина!

Михаил Васильевич закончил осмотр, отклонился и выпрямил сухую фигуру.

– Так. Начнем, ракетчик, новые уколы. Будем помогать организму делать нужную работу.

– Мне все равно. И уколы… Делайте что угодно. Я подопытный кролик – вытерплю все!

Поздно понял, что опять сорвался. Большие глаза "мигенькой" испуганно расширились. А хирург положил мне руку на плечо.

– Э-э, слышал, вы – герой. Но, как говорил один философ, пусть покинет меня все, только бы не покинуло мужество. И не подопытный вы кролик, а человек, которого собираемся вылечить. – Левая рука его, лежавшая на коленке, вдруг сжалась в увесистый, жилистый кулак, а пупырчатая, гусиная кожа на шее побагровела. Он обернулся к сестре. – Все. Вечером первый укол.

Поднявшись, он ушел, а сестра подступила ко мне:

– Что ж ты, мигенький? А? Ты уж крепись… Все будет хорошо. Еще немного…

Добрая душа! Ей было жалко и меня, и врача, которого я, наверное, обидел.