Нет, стр. 65

Все молчали. Хана смотрела в никуда, медленно тянула укропину между сжатых губ. Разговор этот надо было прекращать. Гросс значительно покашлял и положил руку Хане на плечо. Хана не шевельнулась.

– Я искренне думаю, что ты прав, – сказала она, и в повисшей паузе внятно поместился маленький залетный мотылек. – А теперь я предлагаю закончить обед вместе с приятной дискуссией. Нам, простите, надо вернуться к работе над фильмом о Холокосте.

Пока Калиппа искала уборщицу – убрать со стола, уборщица искала тряпку, Хелен и Ади тихонько доругивались и искали компромисс, на котором можно бы было действительно разойтись, Гросс забрел в туалет. Было тихо, светился кафель, на гигиенических шариках в писсуаре был нарисован иероглиф «чистый мир». Гросс помочился, стараясь попасть по шарику, потом привалился лбом к холодной кафельной стене. Откатил крайнюю плоть, сжал крепко, посмотрел на оголившуюся головку и на приставший к ее глянцевому пурпуру маленький белый катышек трикотажа. Попытался вообразить, что так было бы постоянно. Поморщился, представив себе трение белья об оголенную кожу. Отпустил крайнюю плоть, подтянул пальцами пониже, быстро застегнулся и пошел на съемочную площадку.

Глава 74

«Моццикони-окурок. А ты?» – «А я Моццикети-окурочек». «Моццикони-окурок. А ты?» – «А я Моццикети-окурочек». «Моццикони-окурок. А ты?» – «А я Моццикети-окурочек». Вот крутится, крутится, крутится, крутится в голове, ну что такое, откуда? – непонятно откуда, и, главное, почему-то так тошно от этих фраз, ну тошно, ну так тошно… Что-то в этой фразе касается собак. Каких-то очень несчастных собак. Ноги свинцовые, и так не хочется, ну так люто не хочется идти к Моцику, но тянуть нельзя уже, невозможно, три недели тянул, говорил себе: Лис, ну что ты? Это Моцик же, он смешной же и дурноватый, ты даже любишь его по-своему, чем-то даже они со Щ были похожи, кажется, у Моцика даже был кролик не то зайчик… И вот именно на этой мысли так невыносимо скручивало живот, только что судорогой не сводило мышцы ног, и кто-то маленький внутри начинал верещать: ой, ну не сегодня, не сегодня же, не сегодня, ой, ну не трогай меня, ну не лезь ко мне еще денечек, ой, у меня друг умер, вот только умер, и я, я два дня разбирал его вещи, коробки с его последними дарами разносил разным людям, с каждой коробкой отдавал кусочек Щ, как если бы раздаривал его мощи, как если бы телом его кормил их, поил его кровью… И сегодня внутри пакостно верещало, но невозможно было уже тянуть – и позвонил Моцику, и ужаснулся этих знакомых, Щ принадлежащих интонаций, и опять внутренне зарыдал, забился, – но кто-то взрослый внутри Лиса назначил встречу, пообещал зайти к Моцику в пять часов домой, – благо близко, возле магазина белья «Чистый мир», – а кто-то маленький внутри Лиса стонал и колотился, и вот теперь они шли домой к Моцику: Большой тянул, ругал, грозил и улещивал, Маленький волокся, цеплялся ногой за ногу, всхлипывал и сопротивлялся.

Когда выходили из подъезда, Лис выяснил, что собственно оставленную Щ коробку – забыл дома, и первая мысль была: ну, слава богу, значит, не судьба, – но Большой заставил вернуться, взять коробку и отправиться в путь снова; зато Маленький выклянчил такси и успокоился на пять минут – но вот теперь, когда до Моцикова дома три шага осталось, Маленький опять вопит и плачет, а Большой гладит его по головке и говорит: солнце, колбасик, рыбка моя, ну что ты? Тебе больно, что все дела Щ сделаны, окончены? Но ведь это ничего не значит, рыбка, маленыш, солнышко мое, это же только дела кончены, не Щ кончен, а Щ, кстати, был бы тобой доволен, тебе благодарен… Так и подошли к воротам – Большой Маленького на буксире волочил, так и звонок нажимали – Большой жмет, а Маленький висит на руке, не хочет никуда идти, а Лис между ними, как варежка, болтается, сам не знает, на что начинается. Открыл рослый кабан в черном слайсе, с низкой разрывных колец на большом пальце, с проступающей сквозь эластик крупной елдой, с тяжелым автоматом в руке – охранник.

– Я к Моисею Александровичу.

– Сюда посмотрите, пожалуйста.

В аксепторе – красивая картиночка: маленький голубой мотылек. Дорогой аксептор, хороший.

– Проходите, пожалуйста.

Горничная с тонкой талией и огромной, как сеймер, морфированной, что ли, жопой нежно отбирает пальто, обольстительно подает тапочки (и сиськи морфированные, точно), соблазнительно покачивает своим глобусом, скрываясь за углом огромной прихожей, и тут же появляется обратно с деревянным жбаном, полным веников и мочалок, благоухающих псевдорусской бытовой роскошью. Большой присвистнул, Маленький рот раскрыл.

– Это что же, он меня в бане собрался принимать?

– Моисей Александрович сейчас в бане с гостем, очень вас ждет, Александр Данилович, очень хочет вас видеть.

А пошел он на хуй! – взвивается Маленький. – На пять назначал – а сам с гостем! А пошел он! А пошел! Сам пошел, – резонно говорит Большой, – послушай, сейчас «пошел» – значит еще раз с ним состыковываться, вот уж; оставь пакет, а потом – «пошел», это да.

– Я оставлю пакет и уеду.

Такое изображает на мордочке, что сейчас, кажется, придется слезки ей утирать.

– Ругать меня будет. Ну пройдите к ним, там тепло, уютно, полотенечки большие, попариться, хорошо же! А Моисей Александрович очень просил, очень!

Не понаслышке явно знает, что «хорошо же», – но это не повод для обсуждения сейчас, – тем более что Большого постепенно заливает тихая ярость, а Маленький уже совсем калачиком свернулся, напугался, притих. Одним движением сдернуть с вешалки пальто и, не снимая слякотных ботинок, с наслаждением повалить через гостиную, да там и запнуться, не зная, куда дальше, и немедленно возобновить ход, следуя за виляющим клубком горничных ягодиц. Баня у Моцика за дубовой дверкой, девица, видно, не звана сегодня – испаряется, только ее и видели, ты делаешь шаг внутрь – в пальто, шапке и зимних ботинках, с которых оползает серый московский снег, – и чувствуешь себя полным идиотом, и Большой как-то смирнеет, а Маленький немедленно начинает хныкать – стыдно, глупо, жарко, пойдем, пойдем, пойдем отсюдаааа!

И уже бы повернулся и пошел, как вдруг что-то мягкое, розовое, мокрое облепляет тебя – Моцик, хорошенький, как ангел, с кудрями и точеным носиком, голубоглазый и тонколицый, обнимает тебя во всю силу хрупкого тельца, не смущаясь ни твоим пальто, ни твоей сумкой, и так откровенно рад, что у Большого едва ли не шевелится кое-что в паху, благо было дело, – а Маленький оттаивает, говорит тихо: «Ууууу…» – и на некоторое время замолкает.

Когда рассеивается нагнанный верещанием Моцика туман, становится видно его дорогого гостя, которого сначала трудно и за гостя-то принять, а легче всего принять за гигантскую шевелящуюся медузу, плотский огромный шар, вокруг которого вьется нечто длинное, тонкое и отвратительное, на первый взгляд, в тумане и пару не разглядеть, что именно, – хорошо, что удается увидеть в гигантской туше гостя глаза (в верхней четверти) и пальцы (цепляются за тонкое и отвратительное).

– Ну разденься же, – говорит Моцик, – ну вот хоть сюда повесь, мне же все равно! Ты послушай, прости за этого урода, он по-русски ни хрена не говорит, но я тебе скажу: он инвестор, инвестировать в меня хочет, а сам не понимает, сколько нужно, и я тут потихоньку умножаю, умножаю все то на три, то на пять… Словом, не мог, ну не мог – он позвонил, сказал: хочется в баньку, я нам двух сестренок привезу! – и вот, ну полчаса назад буквально… Ну пожалуйста, не сердись, сто лет ведь, разденься, ну хоть на двадцать минут, там он доебется и слиняет, такое привез, выродок, аж жутко, ну и сестренки, уж почто я сейчас ко всему привык – но такое! – и где ему это впарили, а, и где он такое снял? Ну посиди, ну Лис, ну сто же лет!

Под свитером уже струйками течет пот, заливает глаза, течет из-под коленок, черт с ним – по крайней мере, пальто можно сбросить прямо тут, в предбаннике, и свитер, и носки. Черт, и рубашку, но штаны – это фиг, и приятно, что Моцик ничего по этому поводу не говорит и даже жестом не намекает – не хватало сейчас поминать… Словом, и в штанах уже можно внутрь войти, хотя штаны облипают сразу и становятся десятитонными – ну ладно.