За что?, стр. 32

Я хотела добавить еще что-то и запнулась. Он стоял на пороге с нахмуренными бровями, с бледным и невообразимо грустным лицом. Губы его заметно подергивались, когда он произнес тихо, но внятно, всеми силами стараясь казаться спокойным:

— Хорошо… как хочешь… оставайся. Бог с тобою! Не хочешь к папе ехать, не надо… Господь тебе судья, девочка… Прощай, Лидюша… Насильно я тебя тащить не буду… Мало же ты, однако, папу любишь, если, если…

Тут он быстро повернулся и пошел. Что-то разом захлопнулось в моем сердце. Сейчас он уйдет, тяжелая входная дверь стукнет за ним, и я его не увижу, быть может, никогда, никогда не увижу больше. Боже мой! Что за пытка! Что за мука!

Я оглянулась на теток. Они все стояли вокруг тети Лизы, которая, в полубесчувственном состоянии, сидела на кресле. Ее руки были протянуты ко мне, по лицу текли слезы. Она смотрела на меня полным скорбного отчаяния взглядом и точно прощалась со мною. А от двери столовой, тихо звеня шпорами, удалялась высокая фигура того, кого я любила больше жизни.

«Сейчас он уйдет и я его никогда, пожалуй, не увижу, и умру без него, умру с тоски и горя, без ласки „солнышка“! Без его заботы и любви. О-о! Это выше моих сил! Это невозможно!»— И помимо воли из груди моей вырвался крик:

— Папа! Постой! Постой, папа! Я еду с тобою!

И тотчас же другой стон, другой крик послышался за моей спиною.

Это тетя Лиза лишилась чувств…

Что было потом — я смутно помню.

Чьи-то дрожащие руки одевали меня, чьи-то горячие губы осыпали поцелуями мое лицо, лоб, щеки…

Папа взял меня на руки, всю укутанную платками и косынками, слабенькую, хрупкую, легонькую, как пятилетний ребенок, вследствие пережитой болезни.

В дверях он замедлился немного, пожал руку провожавшей нас Линуши и сказал с чувством:

— Благодарю вас за участие, Лина. Вы видите, все здесь смотрят на меня, как на изверга… Только вы… вы…

Она что-то ответила, но так тихо, что нельзя было расслышать. Потом папа бережно, как драгоценную ношу, снес меня с лестницы. У дверей стояла карета. Дворник предупредительно распахнул дверцу… «Солнышко» осторожно посадил меня в карету. Дверца захлопнулась, лошади тронулись. Я выглянула из окна: тетя Оля, моя милая, родная, крестная, махала платком. По ее взволнованному лицу слезы текли градом. Я хотела крикнуть ей что-то, но голос не повиновался мне, язык не слушался.

Я только все смотрела и смотрела на дорогое лицо, в то время как душа моя стыла в каком-то ледяном отчаянии.

Минута… еще минута… и окно с силуэтом тети исчезло. — Толчок… один… другой… третий, и карета выехала за ворота. Я откинулась назад и закрыла лицо руками…

Бедная Лида! Бедная принцесса!

ГЛАВА VI

Дорога. — Мачеха

Мне казалось, что я умираю. Действительно трудно было назвать жизнью то состояние, в котором я находилась, когда карета выехала за ворота.

Ехали мы ужасно долго. И каждый поворот колес нашего экипажа отзывался у меня на сердце больно, больно.

Наконец мы доехали до Шлиссельбургской пристани, где стоял пароход, на котором мы должны были совершить наш путь. Карета остановилась. Папа вышел и помог выйти мне из экипажа.

Я увидела Неву, гордую, величавую, только что освободившуюся от ее зимнего савана. Кусочки льда, плывшие из Ладоги, белыми чайками мелькали то здесь, то там.

Стоявший у пристани пароход свистел, и черный дым траурным облаком вился из его трубы.

По шатким мосткам мы пришли на палубу, оттуда в каюту.

— Если хочешь отдохнуть — ложись, я разбужу тебя перед Шлиссельбургом, — проговорил «солнышко», заботливо заглянув мне в лицо.

Я не хотела спать, но и говорить мне не хотелось.

С той минуты, как я выбрала его и покинула тетей, глухая тоска по ним жгла мое сердце.

— Хорошо, я буду спать! — проговорила я не своим, а каким-то деревянным голосом, глухо и равнодушно, и растянулась на диване каюты, лицом к стене. Он перекрестил меня и вышел на верхнюю палубу.

Я осталась одна.

— О, зачем я не умерла? — сверлила меня докучная мысль. — Зачем я не умерла тогда в тифозной горячке? Было бы лучше, во сто крат лучше, лежать теперь в могилке, нежели ехать к мачехе.

Почему-то и теперь, как во время болезни, я представляла ее не иной, как белым коршуном, выклевывающим мне глаза…

Я крепко стиснула носовой платок зубами. чтобы не разрыдаться навзрыд. В одну минуту в воображении моем предстали, точно живые, светлые картины: наш домик в Царском, кусты смородины, смеющаяся рожица Вовы, не по годам серьезное лицо Коли и она, моя милая, вторая мама, моя Лиза, вечно озабоченная, вечно хлопотливая, вечно ласковая со мной…

* * *

— Вставай, Лидюша! Приехали!

Неужели я спала? Как я могла спать, глупая девочка? Но я спала все-таки без малого четыре часа, потому что пароход стоит уже у пристани Шлиссельбурга. Папа берет меня за руку и мы идем. Вмиг нас окружают какие-то странные бородатое лица. Оборванные люди рвут пакеты из рук отца.

— Это шлиссельбургские ссыльные, — говорит папа. — Их здесь много. Не бойся, пожалуйста. Это самый миролюбивый народ.

Но я ничего не боюсь. Если бы мне теперь сказали, что вот этот, свирепого вида, бородач бросится сейчас на меня с ножом, и то бы я не испугалась. Нервы притупились от пережитого волненья, и ничто уже больше не волнует меня.

Вот и дом, в котором поселился папа.

— Мы живем близко от пристани, — поясняет папа.

Мы входим на двор. Узкие мостки ведут к крыльцу. Папа звонит у подъезда.

Лакей, в белом жилете, широко распахнув дверь, ловко подхватывает на руки шинель отца и быстро раскутывает меня от моих бесчисленных платков и косынок.

— Нэлли! Это ты? Я привез Лидюшу! — кричит папа в открытую дверь.

Что-то высокое, тоненькое появляется на пороге.

— Лидя! ты? Очень рада! Кто это «Лидя»? Неужели я?

Но меня зовут Лидюшей родные, а чужие—Лидочкой. А то «Лидя»! Ага, понимаю! Мачеха изволила перекрестить меня.

Я молча, с потупленными глазами, стою перед ней.

— Здравствуй, девочка, будем друзьями! — слышится ее голос над моим ухом и, быстро нагнувшись, она целует меня в лоб.

Я с тоскою смотрю на большую, светлую комнату, на огромное дерево черемухи, виднеющееся в окне, и на белый лоб моей мачехи, на котором точно вырисованы две узкие полоски бровей. Смотрю и думаю:

«Так вот ты какая, ради которой моим счастьем пожертвовал „солнышко“!»

И мое сердце рвется от тоски…

ГЛАВА VII

Первые невзгоды. — Вражда. — M-lle Тандре. — Мозоли. — Большой Джон

Она сказала сегодня, когда мы сидели за утренним чаем, что смешно называть такой большой девочке отца «папой-Алешей» и на «ты», и что сама она всегда говорила «вы» своим родителям, и при этом посмотрела на меня своими сощуренными глазами, вооруженными лорнетом.

Когда пришел «солнышко» к чаю, я нарочно из злости сказала ему:

— Здравствуйте, папа! Как вы провели эту ночь? Хорошо ли спали?

Я умышленно подчеркивала эти злосчастные «те» и «и» окончаний, в то время как сердце у меня дрожало от злости.

И что же? По лицу «солнышка» промелькнула довольная улыбка.

— А-а! девочка цивилизуется! Ты хорошая воспитательница, Нэлли! — сказал он и с галантным видом поцеловал руку мачехи.

Мачехе, очевидно, понравилось замечание папы, потому что тут же я узнала из ее уст многое такое, что по ее мнению было дурно, а, по-моему, считалось вполне естественным и прекрасным.

Так я узнала, что целовать прямо в губы нельзя— это неприлично; заговаривать первой со старшими за столом тоже нельзя, выходить из-за стола до окончания обеда — тоже нельзя и многое, многое другое…

Удивительное, однако, дело! Она никогда не повышала голоса во время своих замечаний, а когда я делала что либо несоответствующее ее убеждениям, она только вскидывала своими серыми глазами, вооруженными лорнетом, и чуть прищуривалась сквозь стекла очков. Но на меня ее взгляд действовал сильнее всяких замечании.