Гости с Уазы, стр. 4

Прежде чем сесть писать, я вспомнил все, что знал о старости. А я знал о ней немного.

Мой отец считал слово «старость» наивным и устаревшим выражением, искажавшим суть явления.

– Старость, – говорил мне отец, – вот это уж вовсе не обязательно. Процесс старения – это процесс порчи наследственно-информационного аппарата. По выражению твоего лица я вижу, что ты не понимаешь, о чем я говорю. Ну а если спрошу тебя, почему ты сегодня в общем такой же, каким был в прошлом году, хотя все знают, что каждый организм биохимически обновляется за восемьдесят дней? Представь себе, что ты проснулся, взглянул в зеркало и не узнал себя. На тебя из зеркала смотрело лицо, не имеющее с твоим лицом ничего общего. Оно изменилось, стало некрасивым, черствым. Не беспокойся, ни с тобой, ни с кем из твоих приятелей это не случится. Почему? Потому что каждая возникающая, вернее, обновляющаяся клетка с ее сложным химическим аппаратом получает от нуклеиновых кислот, от их наследственной «памяти» точное указание, как себя строить. Говоря образно, тебя помнит каждая клетка твоего организма, вернее, не тебя, а себя, то есть частность, но в целом получаешься ты, хотя целое и частность – это не одно и то же. Слушай дальше: но вот наступает время, когда наследственно-информационный аппарат, клеточная и молекулярная «память» начинает портиться от действия энтропии. Человек (допустим, он долго не смотрел в зеркало) вдруг видит, что его лицо изменилось, деформировались губы, нос, щеки, поседели волосы. Клетки организма не в состоянии себя строить с той бесподобной точностью, как они это делали, пока организм был молод и сопротивлялся действию энтропии. Кто же ответствен за это? Информационно-наследственный аппарат, клетки и молекулы начинают забывать, каким ты был еще недавно. Как видишь, опять все упирается в «память». Но если устранить порчу этого аппарата, то не будет никакой старости. Одна из лабораторий нашего института занимается решением этой проблемы. Может быть, ты доживешь, Микеланджело, до того времени, когда клетки и молекулы долго-долго, бесконечно долго будут помнить, каким ты был вчера, чтобы не дать тебе измениться к худшему завтра.

Слова отца произвели на меня сильное впечатление. Я сразу же вообразил себе мир, населенный живыми существами, но без этого столь важного и необходимого аппарата. Они «изменялись» бы каждые полгода, меняя глаза, нос, губы, весь облик. Если б это было так, мир походил бы на беспрерывный маскарад, на безобразный спектакль. Но, к счастью, это не так.

Я изложил эти мысли в классной работе. Но моя работа, наверно, не понравилась учительнице. Она сказала мне:

– Петров, вы неправильно поняли тему. Я просила написать не о старении машин, а о старении человека.

Когда она сердилась на меня, она всегда называла меня просто Петровым.

Я промолчал, хотя готовый ответ уже висел на кончике моего дерзкого языка. Неужели она не может понять, что второму закону термодинамики подвластны не только вещи, но и она сама, Алиса Козловская.

А через час после этого разговора я забыл об энтропии, термодинамике, старости, старении, школе – я встретил на лесной тропе Таню.

Она шла и негромко читала стихи, которые сочинил поэт, чьей моделью был Алик. И я не знал, читала ли она шутя или всерьез. Она картавила, явно передразнивая моего неодушевленного друга.

– Таня! – окликнул я ее.

– А, это ты? Петров?

– Да, я. Если ты не забыла, меня зовут Микеланджело.

– Петров звучит проще. Естественнее. И твоя фамилия больше похожа на тебя, чем твое имя. Микеланджело? Торжественно и смешно. Но ты не сердись на меня, Петров. Ты же не виноват, что тебя так назвали.

– Не виноват.

– Ты куда идешь? К озеру? Пойдем вместе.

– Пойдем.

– Ты такой ненаходчивый, Петров. Повторяешь все, как автомат, как хорошее запоминающее устройство. А скажи, пожалуйста, правда, что твой Алик плагиатор? Говорят, что он заимствовал свои стихи у одного современного поэта.

– И правда и неправда. Он же двойник поэта, его модель. И то, о чем ты говоришь, нельзя назвать заимствованием.

– А ты уверен в этом?

– Уверен.

– А твой знаменитый отец?

– Тоже уверен.

Таня рассмеялась.

– «Тоже»? Ты «тоже» или «тоже» твой отец? Или вы оба «тоже»? Ну не хмурься, пожалуйста. Ты умеешь свистеть? А я умею. – Она вложила в рот два пальца и громко свистнула. Лицо у нее стало озорным, как у мальчишки. – Слушай, Петров, а правда, что там, на Уазе, люди растерянные и грустные, а вещи веселые и очень умные?

– Может, да, – ответил я уклончиво. – А может, нет.

– Но Большой мозг-то, наверное, это знает?

– Спроси у него. Что ты у меня спрашиваешь?

– А если он ответит, как ответил мне ты: «Может, да, а может, нет» – этот твой Большой, серьезный и очень скучный мозг?

– Не все такие веселые, как ты.

– Ладно! Оставим в покое Большой мозг. Послушай, расскажи мне лучше о Микеланджело, о его жизни.

– Он тоже не был веселым, этот великий итальянский художник и скульптор.

– Я спрашиваю не о нем, а о тебе. О великом скульпторе я могу узнать из книжки.

Я покраснел и начал подыскивать слова, чтобы ответить ей, но ничего не приходило в голову, как у доски, когда не знаешь урока.

– Ты всегда смеешься, всегда шутишь.

– Ну нет. Не всегда. А только когда разговариваю с тобой, Петров.

– А почему?

Она не ответила на мой вопрос. И, немножко помолчав, сказала:

– Мне говорили, что Микеланджело слишком самоуверен и нескромен…

– Неправда… Я…

– Я спрашиваю не о тебе. О настоящем Микеланджело, О том, у которого фамилия Буонарроти.

– Ну и обращайся к нему, к этому Буонарроти.

– Но его нет. И нет даже его внутренней копии, его модели. В том далеком веке, когда он жил, ученые еще не умели моделировать работу мозга. Как скучно с тобой, Петров. Я сейчас исчезну.

– Убежишь? Свернешь с тропинки в лес?

– Нет. Просто исчезну. Ты мне надоел. Примерь-ка вот эти очки. Быть может, они сделают тебя более наблюдательным.

Она вынула из висевшей на боку сумки полупрозрачную вещь, действительно чем-то напоминавшую очки, и надела мне на нос. Рассмеялась и исчезла.

Я слышал смех. Кто-то смеялся рядом. Но у того, кто смеялся, не было материальной оболочки – ни лица, ни фигуры.

Наконец, вдоволь насмеявшись, она сказала:

– Это мне старший брат подарил. Нравятся тебе? Но какой ты рассеянный! Ведь не я надела на себя шапку-невидимку. Скорей ты ее надел. Ведь у тебя на носу волшебные очки.

Пауза. Затем веселый крик:

– Ну что ж ты стоишь? Лови!

Я кинулся, но поймал пустоту. Невидимая Таня была рядом. Тогда я снял очки, и вот из пустоты возникло ее лицо, смеющийся рот, бегущие ноги.

7

Лесное Эхо стало воспоминанием. Я окончил школу, сдал трудный экзамен и поступил работать и учиться в Институт времени, на отделение математической лингвистики. Впоследствии я перешел в другую лабораторию, к знаменитому кибернетику Евгению Сироткину, где столкнулся с проблемами куда более сложными.

Институт времени был одним из самых старых научно-исследовательских центров Земли, он был создан еще в конце двадцатого века. Тогда не только физиологи, но и ученые многих других специальностей начали изучать человеческую память во всех аспектах. До конца двадцатого века памяти не уделяли того внимания, которого она заслуживала, и она была сравнительно мало изучена. Усиленный теоретический интерес к проблеме памяти возник в связи с развитием кибернетики, а также с изучением удивительных свойств нуклеиновых кислот, хранителей и передатчиков наследственной информации для химических процессов, происходящих в организме. Ученые поняли грандиозное значение всех видов информации и памяти в эволюционном процессе, в становлении человека и развитии человеческого мышления. По-новому взглянули на такие явления, как возникновение языка, рисунка, письменности, книгопечатания, документального кино, телевидения и всех других бесчисленных видов связи. Всем стало ясно, что стремительное развитие средств информации, от возникновения человеческого языка в эпоху среднего палеолита и до создания квантового телеграфа, было стремительным увеличением могущества человека, его победы над временем и пространством. Могущество коммунистического общества, его власть над природой увеличивались с каждым десятилетием. Наступила эпоха «одухотворенной» техники. Аппараты стали выполнять не только физические функции, но и функции интеллектуальные. Машина научилась «думать», вернее – ее этому обучили. Необычайные успехи физиологии и физиологической кибернетики породили множество дискуссионных вопросов, требующих ответа. Физиологи, кибернетики и философы спорили уже не о том, может ли машина «думать» – этот вопрос давно решила жизнь, – а может ли она чувствовать? Имеет ли право ученый, не придя в конфликт с традиционными нормами этики, создать чувствующую, эмоциональную вещь? Вещь следовало бы взять в кавычки, потому что, став чувствующей, она тем самым приобретала новые качества, не свойственные вещам. Советовать ученым не заниматься изучением этих проблем было нельзя, это могло бы затормозить развитие науки. Ученые и философы спорили, но споры не мешали, а наоборот, содействовали успехам науки в коммунистическом обществе.