Гости с Уазы, стр. 2

3

Я помню вечер поэтов в школьном городке Лесное Эхо. Читали стихи ученики старших классов. А в конце вечера выступил Алик, искусственный механический лирик, существо, созданное в одной из кибернетических лабораторий моего отца. Отец подарил Алика школе. Директор школы прозвал нашего лирика искусственным соловьем китайского императора из старинной сказки Андерсена. Он невзлюбил Алика, и металлический лирик пылился вместе со всяким хламом в школьном запаснике.

Почему выпустили Алика? Не знаю. Да и никто из школьников этого не знал. Может, директор школы специально выпустил его, предполагая, что Алик осрамится и докажет всем присутствующим, в том числе и будущим кибернетикам, что лирика не может быть созданием механического ума, что она рождается, как пение соловья в лесу, как светлый свист иволги, как эхо, как перебой человеческого сердца, предчувствующего нечаянную радость или столь же внезапную беду.

Алик вышел на сцену автоматической походкой. Кибернетики, создавшие его, по-видимому, не очень заботились о том, чтобы придать ему красивую внешность. У него было неподвижное лицо старинного Петрушки или Степки-растрепки: длинный, несуразный нос, большой рот и растерянные глаза зверька, пойманного в капкан. Появление его вызвало смех сидящих в зале. Игрушечный комик? Актер-кукла? Какую глупость или пошлость он сейчас скажет, чтобы рассмешить нас?

Но минуту спустя нам стало стыдно. Он начал читать стихи. Его голос, живой и невыразимо искренний, соответствовал тому, что он читал. Сквозь строчки и слова пробивалось наружу чувство, обнаженное и мудрое чувство, раскрывая нам нас самих, то глубокое и сокровенное в наших душах, чего мы не замечали в обыденные часы.

Я смотрел на Алика. Его лицо оставалось таким же деревянным и неподвижным. И от несоответствия между лицом читавшего и тем, что он читал, создавалось странное и щемящее чувство двойственности. Бездушие облика и глубокая душевность голоса, тона и мысли создавали впечатление, которое вспоминалось мне потом не раз.

Я смотрел на Алика с восхищением и жалостью. Мне даже показалось, что он очень страдает от неслитности своего механического бытия с тонкой и сложной мыслью, запертой в неодухотворенную оболочку, что его стихи отражают его душевное состояние.

Но вот он кончил читать.

Я взглянул на директора школы. На его лице отразились недоумение и досада. Он не ожидал, что механический поэт окажется подлинным лириком. Директор пожал плечами и сделал жест, который делают люди, осуждая плутоватую ловкость фокусника и шарлатана.

Как я затем убедился, директор не подобрел к Алику, и после окончания вечера Алика отнесли туда же, в пыльный школьный запасник, и поставили рядом с рухлядью.

Стихи и выступление Алика произвели сильное впечатление не только на меня, но и на всех школьников. Во время короткого перерыва ко мне подошел Борис Заметнов и восторженно сказал:

– Твой отец гениальный человек. Я в этом никогда не сомневался. Сегодня он посрамил директора и преподавательницу литературы. Чего стоит их утверждение, что машина в лучшем случае может быть Сальери и никогда Моцартом! А кто же Алик, как не Моцарт? Какая глубина и душевность!

Прошло несколько дней, а я все думал и думал об Алике. Я не запомнил слов его стихов, но музыка их возникала во мне, унося меня на простор мечты, в самые глубины природы и чувства. Меня невыразимо тянуло к Алику, хотелось еще раз взглянуть на него, на его деревянное неподвижное лицо Степки-растрепки, на его большой рот, произносящий дивные – то грустные, то полные радости слова.

Я спросил директора:

– Где Алик?

– Где и должен быть, – ответил директор. – В запаснике.

– Почему? – тихо спросил я.

– Очень просто. Потому что он вещь.

Вещь? Как же так? Разве может вещь сказать о мире и о себе с такой искренностью и силой, с какой говорил Алик?

4

Вот я снова у родителей, в старинном доме, построенном из бетона и стекла.

Я расспрашивал отца об Алике. Он улыбался:

– Алик безделка. Пустяк. Нам удалось создать искусную модель, почти повторение внутреннего мира одного современного поэта, увлекающегося кибернетикой и охотно согласившегося на этот не столь уж сложный эксперимент. Но, пожалуйста, не воображай, что возможности Алика неисчерпаемы. Он все же зависит от программы.

Отец брал лист бумаги и чертил схему устройства, писал формулы. Я был в недоумении. Какое отношение имела эта схема и эти цифры к тем дивным стихам, которые я слышал на школьном вечере?

Потом отец уходил. Его звали дела. Он возвращался из института возбужденным, проведя много увлекательных и напряженных часов возле Большого мозга, занятого расшифровкой сигналов, полученных с Уазы. Работа подвигалась медленно, слишком медленно даже для такого терпеливого и настойчивого человека, как мой отец. Проходили буквально недели, а иногда и месяцы, пока обозначение какого-нибудь уазского предмета или явления чуточку приоткрывало свой смысл, странный, загадочный, парадоксальный смысл, намекая людям на то, что бытие разумных существ Уазы имеет не так уж много общего с земной жизнью. Отец рассказывал об этом в общих чертах. И я не все мог понять из того, что он говорил своим друзьям. Он утверждал, что земной человек – это, метафорически говоря, эволюция, осознавшая самое себя. На Уазе темпы процесса были, по-видимому, более быстрыми, и эволюция осознала себя раньше, чем на Земле. Уазское мышление, вероятно, достигло необычайного развития. Абсолютное знание? Знание не может быть абсолютным. Скажем осторожнее: глубокое знание. Но странно другое, в чем до сих пор совершенно не может разобраться Большой мозг. Там, на Уазе, по-видимому, существует среда, не имеющая ничего общего с той, что у нас на Земле. Что это за среда? Пока неясно. И именно это обстоятельство осложняет и затрудняет расшифровку.

Друзья моего отца, сотрудники его института, горячо и подолгу спорили, обсуждая эту проблему. Особенно горячился Виктор Капустин, молодой теоретик, знаток математической логики.

– Человеческое мышление, – говорил он, – его логика должны соответствовать логике вещей, логике самой природы. Этому учили великие мыслители Маркс и Энгельс. Чтобы понять логику уазцев, нужно знать мир, который их окружает.

– А может, у них все наоборот, – вмешалась Марина Вербова. – Предметы дышат, смеются и плачут, размышляют, а люди – это «вещи в себе», погруженные в невозмутимое спокойствие сонного бытия. Я, разумеется, шучу. Но что мы можем сказать об этом мире, о котором мы пока так ничтожно мало знаем?

– И будем ли знать больше, дорогая Марина? – сказал скептически настроенный Евгений Сироткин. – Сомневаюсь.

Отец рассердился:

– А давно ли мы взялись за расшифровку? Терпение, Сироткин! Год или два – и мы проникнем в тайну их мышления и ответим им на их языке.

Каникулы близились к концу. Но на лице матери я уже больше не замечал тревоги. По-видимому, отец отказался от своего первоначального замысла взять меня из Лесного Эха и отправить туда, где меньше пережитков наивного антропоцентризма. Теперь я чувствовал себя дома спокойнее, но, странное дело, весь отдавался интересам отца, занятого изучением далекой Уазы.

Большой мозг снился мне. Совсем по-детски я почему-то представлял его себе красавцем и героем, вроде античного бога, с правильными чертами длинного, узкого лица. Я как-то сказал об этом отцу. Он рассмеялся:

– Зачем ему человеческая внешность, а тем более божественная? Он и без того умнее и прекраснее любого божества. У него нет ни лица, ни тела.

– А душа? – вырвалось у меня.

– У него есть интеллект. Логика. Умение вникать в сущность самых сложных явлений. Разве тебе этого мало? – Отец насмешливо взглянул на меня. – У вас, в вашем Лесном Эхе, слишком большое значение придают внешности, форме. Судя по тому немногому, что мы знаем об Уазе и уазцах, там высокоразвитый мозг обошелся…