Полонянин, стр. 76

Коростень я стороной объехать решил. Зачем зря душу бередить? Вот и я думаю, что незачем. Знал я, что на месте сожженной столицы теперь деревенька поднимается. Путята с отроками, с Яруном и Зеленей, там зимуют. Все мечты вынашивают, чтобы время вспять повернуть, возродить княжество Древлянское. Может, и правильно делают, только мне сейчас не до их затей. Я и Любаву повидать хочу, а об остальном после голову ломать будем.

Потому и сторонился я людей. Не хотел, чтоб узнали о том, что я в землю пращуров своих вернулся. Веси с деревнями, городки малые обходил, в лесу ночевал. Боялся, что признают меня. Ахи-вздохи начнутся, а то и бунт вспыхнуть может. И как людям объяснить, что в задумках у меня совсем другое теперь? Не поймут, злиться на меня будут. Так уж лучше волком по лесам блукать, чем от своего же народа слова недобрые слушать.

Но в одно местечко заповедное все же заглянул я. Словно тать по берегу Ужа, к подножью Высокого Святища пробрался. Здесь мы когда-то мальцами несмышлеными рыбу удили, снасти пробовали. С этого места и началась дорога моя в большой Мир.

Снегом гольцы припорошены, в лед река, словно в броню, закована, а все равно каждый камушек, каждая кочка неприметная мне в памяти жаром вспыхивает. И никак ее не удержать.

Вот здесь мы с Гридей и Славдей сидели, а тут Белорев в воду осмыгнулся. Ох и смеялись же мы тогда. Кажется, что в жизни своей я так не смеялся. И уже, боюсь, не посмеюсь никогда. А вот и большой валун, который мне надобен.

Разгреб я снег у его подножия, кинжалом наледь отбил, руку в щель под валуном просунул. Тайник это был наш, мальчишеский. Только мы втроем про него знали. Здесь свои сокровища детские хранили подале от посторонних глаз. Теперь только я про этот тайник знаю.

Тут наверху собака тявкнула. То ли меня, то ли еще какую опасность почуяла. Я под валуном рукою шарил, а сам все боялся, что другие собаки лай поднимут. Не до них мне теперь. Оборони, Даждьбоже. Дай дело доделать и уйти спокойно.

Рука уже замерзать начала, когда я на то, что искал, наткнулся. Уцепил кончиками пальцев за тряпицу, на себя потянул. Сверток из тайника вынул. Большой сверток, хорошо укутанный. Развернул его с осторожностью, и тускло блеснул на зимнем солнышке клинок.

Вот он. Меч мой, Эйнаром в Нов-город привезенный. Рукоять мне в ладонь сама легла. Вырос я, и ладонь окрепла, больше стала, только все одно меч по руке пришелся. Взмахнул я им. Со свистом клинок морозный воздух распорол.

Вспомнил, как прятал его. Как тишком из осажденного Ольгой Коростеня выбирался. Знал, что неспроста Болеслав, круль Чешский, с отцом в горнице заперлись. Догадывался, что решится отец сдать отчий город. А мне уж больно не хотелось свой меч врагам отдавать. Вот и отважился на поступок отчаянный. Все боялся, что сцапает меня русь. Что придется тогда с подарком Эйнара проститься. Сломал бы, как дедов меч на другой день сломал, но видно так Пряхам угодно было, чтоб он меня здесь дождался. Обошлось тогда.

Вздохнул я и сказал:

– Слава тебе, Даждьбоже!

Засунул меч за кушак, валуну за сохранение клада моего поклонился и тихонько к коню своему пошел.

А Буланый заждался уже.

Вскочил я в седло, рукоять ладошкой огладил и еще острее свободу свою ощутил: нет у меня боле долгов перед Русью, а значит, вольному – воля.

Воля!

– Гей! Жги! И снова в путь.

Ничего, что терпения не хватает. Ничего, что коня нахлестываю, а у самого то ли от мороза, то ли от чувств нахлынувших слезы по щекам текут и в бороде сосульками замерзают. Вот в глаза жены своей загляну, к груди ее прижму, запах волос ее в себя впитаю, а уж тогда и успокоюсь. А пока гнал я Буланого да время поторапливал, каждое мгновение до встречи нашей считал…

16 февраля 953 г.

Ехал я тропой запорошенной. Не один год минул, а дорога накрепко в память врезалась. Снегом тропинка завалена. Временами конь по пузо в сугробах стрянет.

Знать, давно здесь никто ни ходил, ни ездил. Оно и понятно. Зачем по зиме из тепла в лес студеный выбираться? Да и куда Микуле отправляться? На охоту только, так огнищанин он, а не охотник. И Берисаве в зимнем бору делать нечего. Травы под снегом спят. Для излечения недужных запасов и так хватает.

Раньше-то они в Коростень часто наведывались. То на торжище, то на Святище Берисава приезжала Дубу священному поклониться. Только нет больше Дуба. Перун его стрелой своей пожег. И торжища нет, как нет и самого Коростеня. Ольга велела столицу Древлянской земли в Овруч, городок захудалый, перенести. Подале от Киева. Там и посадник теперь сидит. Туда и ругу свозят. А эта тропа стала без надобности. Да вот теперь пригодилась. Я к любимой своей по ней еду.

И чувствую я, что чем ближе подворье Микулино, тем сильнее во мне кровь бурлит и по телу жар разливается. И о милой моей в голове мысли разные. И хорошие, и не очень…

Любава…

Хочется мне верить, что дома она. Ждет. Или не ждет уже? Об этом и думать не стоит.

Еще один поворот лесной тропы…

Вот и знак приметный – березка кривенькая. Сколько раз я мимо нее проезжал, когда, от отца и людей таясь, к жене своей из Коростеня пробирался.

От этой кривой березы совсем близко. Вдоль скованного морозцем ручейка, мимо замерзшего, заснеженного малинника, на пригорочек лесной подняться только…

И оборвалось сердце…

Защемило от навалившейся тоски…

И душа заныла, застонала от нежданного. Вырвалась внезапная боль наружу волчьим воем…

– Как же так? – прошептал я растерянно.

Повод натянул. Спешился. Проваливаясь по колено в снег, к подворью кинулся. А подворья и нет.

Нет его!

Только колья разрушенного частокола, только черные головешки из белых сугробов, только засыпанные снегом следы давнего пожарища. Вот и все, что от подворья осталось.

– Как же так?! – закричал я, а притихший лес мне эхом ответил:

– …так… так… – и только птица испуганно с ветки порхнула, да с еловой лапы упал снежный ком.

И пусто стало. На душе пусто.

Бродил я по горелому месту, по головням, что из снега торчали, подворье угадывал. Здесь вот баня стояла, в которой меня Берисава с Любавой из Нави вытаскивали. Здесь сенцы были, в которых я варяга угрюмого лопатой добивал. Здесь конура собачья… и ее злой огонь не пожалел…

Стрянут ноги в снегу, там, где раньше дом Микулин стоял. Странно от этого. Страшно. И только мысли в голове: «Что же с любимой моей? Что с Микулой и Берисавой сталось? Живы ли они? Где искать их теперь?»

А Буланый мой вслед за мною ходит. Видно, тоже ему не по себе на этом горелье, потому жмется ко мне. В плечо мордой своей тыкает и губами мягкими перебирает, словно сказать что-то хочет.

– Ну, чего ты, коник? – Як его морде щекой прижался, по храпу ладонью погладил.

А он вздохнул тяжело, с ноги на ногу переступил, словно понял, что у меня сейчас на душе творится.

И полыхнуло вдруг в памяти: варяжский конь в судорогах смертных бьется, медведица его на куски рвет, а я спиной к дереву жмусь и все жду, когда она за меня примется? Жуть меня тогда обуяла. Вот и теперь жутко.

Только воспоминание это меня в чувство привело. Надежда в сердце теплым огоньком зарделась. И захотелось поверить в то, что еще не все потеряно.

– Схорон, – сказал я твердо и в седло вскочил.

Хорошо с коня была видна высокая сосна на далеком холме. Там землянка вырыта. Туда я за Берисавой спешил, когда Любава в беспамятство впала. По дороге на медведицу наткнулся. Едва живым от нее ушел.

Значит, и теперь мне туда надо. Там они могут быть. В схороне. Так чего же я мешкаю?

– Давай, Буланый, потихонечку, – тронул я поводья и понял, что рад с пепелища уйти.

Вечерело, когда я до землянки добрался. Чую – дымком из вытяжки несет. Снег вокруг схорона притоптан, к поленнице топор приставлен, видно, недавно дрова кололи. Порты Микулины на загороде висят, ледком схватились. Значит, есть тут живые люди.