Полонянин, стр. 33

– Сама не пойму, как ты в душу мою пробрался? – шепнула она, когда все закончилось. – Только увидела я тебя там, в тереме киевском, когда вы меня сватать приезжали, и точно игла ржавая в сердце кольнула да и засела…

– Молчи, – прикрыл я ей рот ладонью.

Странно у нас все случилось. Но что содеялось, уже не переделать. Да и Ольгу понять можно. Живой же человек, а живое, оно завсегда к теплу тянется. Знала она, что не будет у нас любви потому, что ее быть не может, но при всем при том чуяла, что нам друг без дружки никак. И я это понимал. И жались мы друг к другу, как заяц к волку жмется среди половодья весеннего, когда кругом вода, а бревнышко под ногами вертлявое. Либо вместе погибать в бурном потоке, либо вместе к суше выплывать. А кто волк и кто заяц, потом решим, когда выгребем да на твердое ногами станем.

14 августа 949 г.

Зуб ныл нещадно. Спускался я вниз из опочивальни по темной лестнице, а сам лишь об одном думал, как же боль эту быстрее угомонить.

Опасливо спускался, на цыпочках, чтоб сенных зазря не всполошить. Сколько раз за это лето я вот так от Ольги ходил, дорога уже привычной стала.

Сошел вниз, миновал горницу. Мимо стола, на котором у нас блудство впервые сотворилось, прошмыгнул, скрежет зубовный сдерживая. Отворил дверь небрежно, знал, что не скрипнет она, сам дегтем петли кованые смазывал, миновал сени, кадками и закромами заставленные, в подклеть соскользнул, к чулану, где спасение мое – сало розовое и чеснок, в косы завитый, – подобрался и… зарычал злобно. На чулане замок огроменный. Стукнул от безнадеги кулаком по деревянной перегородке. Зашаталась она, но не далась. Ничего не поделать, придется ключницу будить.

Ключница в отдельной клетушке обитала. Осторожно я дверцу к ней приоткрыл и, несмотря на боль и ярость мою, не смог улыбку сдержать. Храпом меня бабулька встретила. Да таким отчаянным, что показалось, будто в темноте не старушонка маленькая да сухонькая, а витязь – дубина стоеросовая почивает. Красиво бабка храпела, с присвистом и причмокиванием. Даже жалко красоту такую рушить, только себя жальче.

– Бабка Милана, – позвал я ее тихо. – Слышь? Нет, не слышит она. Знай носом своим крючковатым песню чудную выводит.

– Слышь, бабка Милана?

– Хр-р-р… – в ответ.

– Ах, чтоб тебя… – изругался я, когда снова зуб дернуло.

Зашел я в клетушку. Ни зги не видать. Темень, хоть глаз коли. Руки перед собой выставил, сделал шаг, потом другой…

– Хр-р-р… – ажник уши закладывает.

И как бабка от своих песнопений не просыпается? Привыкла, наверное, за столько-то лет.

– Милана, – позвал я чуть громче и еще шаг сделал.

Коленкой на деревянную грядушку бабкиной постели наткнулся. Крохотная клеть у ключницы, оттого и храп такой громкий получается.

– Бабка Милана, вставай! – Руку вниз опустил, ногу нащупал, за палец ее потянул.

А ноготь у нее на пальце твердый да вострый. Ороговел совсем, как копыто коровье. Колется.

– Да встанешь ты, наконец, или нет?! – не на шутку рассердился я и по ногтю ее своим щелкнул.

Храп пропал, затихла бабулька.

– Бабка Милана, зто я, Добрый.

– А-а-а! – завопила старушонка, да так звонко, что я чуть не оглох.

– Тише, Милана, – я ей тихонько. – Перебудишь всех.

– Отойди от меня, охальник! – не унимается ключница. – Живой я тебе не дамся!

– Да ты чего, бабка? Сбрендила, что ли? Это же я, Добрый.

– Мало тебе княгини, так ты ко мне заглянуть решил, разбойник? Проваливай откель пришел, не то я сенных кликну!

– Да ты мне и в голодный год за бодню [59] коврижек не нужна! Совсем с ума рюхнулась, карга старая! – тут уж и во мне злость взыграла.

– А чего же тебе надобно, милок, среди ночи темной? – прошептала бабка испуганно.

– Ключ мне нужен! – наседаю я на нее. – Ключ мне давай!

– Какой ключ? – впотьмах бабку не видно, но чую я, она в испуге в угол забилась.

– От чулана, в котором ты сало хранишь.

– Али проголодался ты? Так шел бы в поварню, там бабы к завтрему снедь готовить должны…

– Не тебе решать, куда мне идти! Ключ мне, да поживее!

– Ага, – и огнивом клацнула.

Брызнули искры, затлел трут, а через мгновение желтый язычок огня заплясал, лампа масляная загорелась и светло в клетушке стало. Разглядел я бабку – в самый угол она забилась. Волосики у нее реденькие добырком стоят, взгляд спросонья бешеный, рубаха чуть не до пупа задралась, ножки кривенькие под себя поджала, лампу рукой костлявой перед собой, словно щит, выставила, а в другой руке у нее валенок. Ни дать ни взять – кикимвра! [60]

– Ты чего ржешь?! – говорит мне сердито.

– А ты чего, – я ей сквозь смех, – валенком от меня отбиваться решила?

– От вас, мужиков, разве отобьешься. – Валенок она в сторонку отложила, лампу поставила, рубаху одернула. – Что глазищи бесстыжие вылупил? Бабы живой не видал?

– Да сдалась ты мне, как припарка мертвому, – сказал я примирительно.

– На кой ляд ключ-то тебе? – встала она с пола, а сама на меня с опаской поглядывает.

– Зуб у меня разболелся, сало с чесноком нужно, а чулан на замке.

– Так бы сразу и сказал, – вздохнула она разочарованно.

– Говорил же я.

– Говорил… – передразнила она меня, порылась под подушкой, достала большую связку ключей кованых, позвенела, их перебирая, один с кольца сняла. – На, – протянула мне, – да, смотри, много-то не отрезай. Зима впереди длинная. Еще сгодится сальцо-то.

Я у нее ключ выхватил, лампу с пола подцепил и бегом в подклеть, а она мне вдогон:

– Потом верни, а то вам только в руки дай, так все сало пожрете…

Но я ее уже не слушал. Скатился кубарем в подпол, ключ в замок вставил. Щелкнуло в нем звонко, дужка отвалилась, только успел подхватить, чтоб наземь не упала. Положил замок на полку, дверь на себя рванул. А в чулане запасов прорва: и окорока копченые, и рыба вяленая, и корчаги с маслом топленым, год, наверное, на этих закусках прожить всем Вышгородом можно.

– Запасливая карга, – говорю, а сам от боли морщусь, – хорошая у Ольги ключница.

Вот и сало на крюках развешано. Большими ломтями розовеет. Соль, словно драгоценные каменья, на шматах поблескивает. Россыпью искр в свете лампы играет.

– Это сколько же на соль добра-то потрачено? [61] да мне сейчас не до любования. Вытащил я кинжал, Претича подарок, из-за голенища, отрезал от шмата тоненький кусочек и на десну, под зуб больной, положил.

Из косы на стене головку чеснока выдернул, зубчик выломал, очистил от кожуры, пополам разрезал. Дух ядреный по чулану поплыл, остальные вкусные запахи перебивая. А я зубчик себе на запястье положил да тряпицей примотал. Пока все это проделывал, не заметил, как сало проглотил, уж больно смачным оно оказалось. Пришлось новый кусок отрезать. Небось, не оскудеют запасы у ключницы.

Спрятал кинжал обратно, сел на мешок опечатанный, вроде не съестное в нем, а что-то мягкое, глаза закрыл.

– Боля ты, боля, Марена Кощевна… – зашептал старый заговор, тот, что на подворье Микулином заучивал.

И вскоре отпустила боль меня, среди ночи из постели Ольгиной поднявшая. Притихла, а потом и вовсе ушла…

– Опять с варяжкой низались? – недовольно заворчала сонная Малуша, когда я в клеть свою вернулся.

– А тебе-то что? – Я на соседний лежак пригнездился.

– Ничего, – повернулась она на другой бок. – Весь сон мне перебил. А такой красивый сон был. Матушка снилась…

15 августа 949 г.

С утра в Вышгород пожаловал ведун Звенемир. Не один приехал, с ним еще целая ватага. Младшие ведуны, послушники, служка – всего человек двадцать. Все в шкуры ряжены. Кто в козью, кто в баранью, а кто на себя коровью шкуру напялил да мешок вместо вымени на чресла привязал. Величаво и'шумно вошли они в ворота града. Громко стучал в барабан молоденький служка. Ухал медный котел дробно, ритм задавал. Двое других в рожки берестяные дули. Хрипели дудки, на визг исходили. А младшие ведуны с послушниками приплясывали да кощун Велесу пели:

вернуться

59

Бодня – кадушка с крышкой и замком, которую обычно использовали вместо сундука.

вернуться

60

Кикимвра – жена домового.

вернуться

61

Соль в то время была большой ценностью. Ее привозили с юга, из Сугдеи и Херсонеса – византийских колоний на Черном море.