Смелая жизнь, стр. 41

Девушка уже не ощущала в себе той горячности и жажды «дела», какие испытывала в первый Прусский поход… И молодой задор, и юношеская пылкость отступили куда-то… Кровавые ужасы войны не казались такими пленительными, как прежде… В ее душе резкими, яркими, точно огненными буквами стояли три слова — единственное, что посылало ее в бой, — и эти три слова были: честь, родина, император…

ГЛАВА II

У костра. — Едва не открывшаяся тайна. — На разведках

Теплая, лунная, светлая ночь окутала природу, а заодно с нею и небольшую деревушку, около которой остановились литовцы эскадрона Подъямпольского.

На опушке соседнего с нею леса, у догорающего костра сидело четверо офицеров. Они тихо разговаривали между собою вполголоса, по привычке, несмотря на то, что неприятельские аванпосты были далеко.

Один из офицеров, высокий, черноглазый, с очень смуглым нерусским лицом и маленькими усиками над чуть выпяченными губами, лежал на спине и, закинув руки за спину, смотрел, не отрываясь, на серебряный месяц, выплывший из-за облаков. Он улыбался чему-то беспечной детской улыбкой, какой умеют улыбаться одни только южане.

— О чем задумался, Торнези? — окликнул его маленький, кругленький офицерик, сидевший на корточках у самого костра и ворошивший уголья концом своей сабли. — Пари держу, что унесся снова в свою благословенную Макаронию?! Скверная, братец ты мой, страна! Уж от одного того скверная, что позволила себя подчинить корсиканской пантере… Правду ли я говорю, Сашутка? — обратился маленький офицерик в сторону набросанных в кучу шинелей, из-под которой высовывались ноги в запачканных ботфортах с исполинскими шпорами.

Груда шинелей зашевелилась, и из-под нее выглянуло смуглое лицо поручика Александрова, или, вернее, Нади Дуровой, в ее уланском одеянии.

— Я не могу судить об Италии, не зная ее, — ответила она недовольным, усталым голосом. — И вообще, зачем ты разбудил меня, Шварц? Сегодня мне не грешно было бы выспаться как следует. Ведь моя очередь идти в секрет. [10]

— О, Италия чудесная страна! — продолжал между тем черноглазый офицер, все еще не отрывая взора от неба. — И я верю — придет час, и она жестоко отомстит зазнавшемуся врагу. Наша армия не велика, но она дышит воодушевлением и любовью к родине. Маленькие дети в самом раннем возрасте и те готовы сопровождать своих отцов для освобождения родины. Если перебьют мужчин — женщины встанут под знамена нации и возьмут оружие в руки, и лавры Наполеона будут посрамлены! — заключил он убежденным тоном.

— Не увлекайся, Торнези! — послышался сильный голос, и рослая фигура офицера словно вынырнула из мрака и приблизилась к костру. — Что можете сделать вы, когда мы, русские, сильные победами русские, отступаем перед «ним»!..

— Ах, не то, это не то! — неожиданно прервала вновь пришедшего Надя. — Это вовсе не отступление, не бегство. Верь мне, Чернявский! Вчера я слышал разговор Линдорского с Подъямпольским. Подъямпольский говорит, что план Барклая уже выполнен наполовину: заманить как можно дальше в глубь страны неприятеля, чтобы потом сдавить его как бы железными тисками. Вот он в чем заключается пока. И потом, сам государь желает как можно дольше избегнуть кровопролития, сохранить в целости войско. Потому-то мы отступили.

— Жаль! — произнес, поднимаясь с земли, черноглазый итальянец. — Очень жаль! Я горю желанием как можно скорее затупить мою шашку о проклятые кости этих французов… И мой брат тоже… Не правда ли, Джованини? Ты одного мнения со мной?

Тот, к кому были обращены эти слова, поднял с земли (он лежал у самого огня) лохматую голову и заговорил с заметным иностранным акцентом, искажая слова:

— О, чем больше искрошить этих синих дьяволов, тем больше надежды получить отпущение грехов. Когда они поймали нашего отца и повесили его, как дезертира, за то только, что он не хотел указать им расположение наших сил, и когда я увидел нашу рыдающую мать у его трупа, я поклялся отомстить, отомстить жестоко, во что бы то ни стало отомстить всем, кто носит французский мундир… И вот — час этот близок! Когда заговорили о войне с Россией, мы с братом пришли под ваши русские знамена и не только из чувства мести за гибель нашего несчастного отца, а за побежденную нашу страну, за милую родину, которая рано иди поздно, а должна воспрянуть… Пришли побеждать или умереть в ваших рядах… Но, верю, вы победите… вы победите, я чувствую это всеми фибрами моего существа!..

Уголья в костре вспыхнули в это мгновение в последний раз и ярко осветили побледневшее от возбуждения молодое лицо Торнези. Это лицо дышало такой неподдельной восторженностью, такой решимостью и мощью, что смуглый, некрасивый Торнези казался почти красавцем в эту минуту своего великолепного порыва. Надя быстро высвободилась из-под шинелей, вскочила на ноги и, подойдя к нему, произнесла дрожащим от волнения голосом:

— Побольше бы такого воодушевления в нашем войске — и, клянусь, победа была бы уже за нами! Ты, Торнези, говоришь, как истинный сын своей родины или как русский! Позволь мне пожать твою руку!

— Русские, итальянцы или испанцы, — горячо перебивая ее, вскричал маленький Шварц, — тут нация не имеет, по-моему, никакого значения. У каждого истинного сына своей родины должна закипать кровь при слове «война». И не только у мужчин: эта любовь к родине должна быть и у детей, и у женщин! Что Торнези с его воодушевлением патриотизма! Торнези — мужчина, воин, пусть иностранец, но дело русской победы слишком близко ему, и такое воодушевление неудивительно у него. А вот Чернявский рассказывал вчера, что у нас, в нашей армии, служит женщина! Вот это я понимаю!

— Что? — вырвалось у обоих братьев разом, в то время как Надя заметно дрогнула и побледнела при последних словах маленького Шварца.

— Женщина служит в войске, — невозмутимо продолжал тот. — Она проделала всю Прусскую кампанию под видом солдата. Но я вряд ли сумею рассказать вам об этом как следует. Пусть расскажет Чернявский.

Тот, кого звали Чернявским, выдвинулся из темноты и приблизился к группе. Высокий, белокурый, не первой молодости офицер, он казался чем-то озабоченным и серьезным.

— Нет ничего удивительного в этом, — произнес он с едва уловимой грустью в голосе, — если не хватает сил у мужчин покончить с зазнавшимся непрошеным гостем, женщины идут к нам на подмогу и становятся в наши ряды. Стыд и позор нашему оружию… Можно думать, что Барклай умышленно играет в руку Наполеона… Вечное отступление без передышки!.. Ей-богу, похоже на бегство!

— Не злись, Чернявский! — засмеялся Шварц. — Злость не способствует пищеварению, а ты и так худ, как палка! Лучше расскажи нам про эту амазонку; мы все сгораем от любопытства узнать про нее. Не правда ли, Александров? — неожиданно обратился он к Наде.

Последняя молча кивнула головою. Она боялась произнести хоть слово, боялась, что голос ее дрогнет и изменит ей. Она отошла немного от костра, чтобы тлеющие уголья, все еще озарявшие своим красивым отблеском лица сидящих, не дали возможности заметить собеседникам ее взволнованного, глубоко потрясенного лица. Ей казалось теперь, что весь этот разговор затеян Шварцем с целью выдать ее — Надю — перед лицом товарищей.

«Но каким образом мог он проникнуть в ее тайну, как мог узнать то, о чем не подозревала до сих пор ни одна душа в полку?» — томительно выстукивало насмерть перепуганное сердечко девушки.

И она тревожно прислушивалась к тому, что говорил Чернявский, нимало не подозревавший, какую бурю производили его слова в душе одного из присутствовавших офицеров.

— Да, господа, это удивительная девушка! — своим грустным голосом говорил он. — Она, несмотря на юный возраст, разделяла все трудности Прусского похода заодно с полком в качестве простого солдата; была два раза в бою, а за Гутштадт имеет солдатского «Георгия» в петлице. И теперь, говорят, она снова в войске, и никто не знает ни ее самой, ни даже той части, где она находится. Это ли не геройство?

вернуться

10

Идти в разведку