Обрыв, стр. 62

Он молчал, положил щеку ей на плечо.

– Вы спите? – спросила она.

Он отрицательно покачал головой.

– Ну, дремлете: вон у вас и глаза закрыты. Я тоже, как лягу, сейчас засну, даже иногда не успею чулок снять, так и повалюсь. Верочка долго не спит: бабушка бранит ее, называет полунощницей. А в Петербурге рано ложатся?

Он молчал.

– Братец!

Он все молчал.

– Что вы молчите?

Он пошевелился было и опять онемел, мечтая о возможности постоянного счастья, держа это счастье в руках и не желая выпустить.

Она зевнула до слез.

– Как тепло! – сказала она. – Я прошусь иногда у бабушки спать в беседку – не пускает. Даже и в комнате велит окошко запирать.

Он ни слова.

«Все молчит: как привыкнешь к нему?» – подумала она и беспечно опять склонилась головой к его голове, рассеянно пробегая усталым взглядом по небу, по сверкавшим сквозь ветви звездам, глядела на темную массу леса, слушала шум листьев и задумалась, наблюдая, от нечего делать, как под рукой у нее бьется в левом боку у Райского.

«Как странно! – думала она, – отчего это у него так бьется? А у меня? – и приложила руку к своему боку, – нет, не бьется!»

Потом хотела привстать, но почувствовала, что он держит ее крепко. Ей стало неловко.

– Пустите, братец! – шепотом, будто стыдливо, сказала она. – Пора домой!

Ему все жаль было выпустить ее, как будто он расставался с ней навсегда.

– Больно, пустите… – говорила Марфенька, с возрастающей тоской, напрасно порываясь прочь, – ах, как неловко!

Наконец она наклонилась и вынырнула из-под рук.

Он тяжело вздохнул.

– Что с вами? – раздался ее детский, покойный голос над ним.

Он поглядел на нее, вокруг себя и опять вздохнул, как будто просыпаясь.

– Что с вами? – повторила она, – какие вы странные!

Он вдруг отрезвился, взглянул с удивлением на Марфеньку, что она тут, осмотрелся кругом и быстро встал со скамейки. У него вырвался отчаянный: «Ах!»

Она положила было руку ему на плечо, другой рукой поправила ему всклокочившиеся волосы и хотела опять сесть рядом.

– Нет, пойдем отсюда, Марфенька! – в волнении сказал он, устраняя ее.

– Какие вы странные: на себя не похожи! Не болит ли голова?

Она дотронулась рукой до его лба.

– Не подходи близко, не ласкай меня! Милая сестра! – сказал он, целуя у нее руку.

– Как же не ласкать, когда вы сами так ласковы! Вы такой добрый, так любите нас. Дом, садик подарили, а я что за статуя такая!..

– И будь статуей! Не отвечай никогда на мои ласки, как сегодня…

– Отчего?

– Так; у меня иногда бывают припадки… тогда уйди от меня.

– Не дать ли вам чего-нибудь выпить? У бабушки гофманские капли есть. Я бы сбегала: хотите?

– Нет, не надо. Но ради Бога, если я когда-нибудь буду слишком ласков или другой также, этот Викентьев, например…

– Смел бы он! – с удивлением сказала Марфенька. – Когда мы в горелки играем, так он не смеет взять меня за руку, а ловит всегда за рукав! Что выдумали: Викентьев! Позволила бы я ему!

– Ни ему, ни мне, никому на свете… помни, Марфенька, это: люби, кто понравится, но прячь это глубоко в душе своей, не давай воли ни себе, ни ему, пока… позволит бабушка и отец Василий. Помни проповедь его…

Она молча слушала и задумчиво шла подле него, удивляясь его припадку, вспоминая, что он перед тем за час говорил другое, и не знала, что подумать.

– Вот видите, а вы говорили… что… – начала она.

– Я ошибся: не про тебя то, что говорил я. Да, Марфенька, ты права: грех хотеть того, чего не дано, желать жить, как живут эти барыни, о которых в книгах пишут. Боже тебя сохрани меняться, быть другою! Люби цветы, птиц, занимайся хозяйством, ищи веселого окончания и в книжках, и в своей жизни…

– Это не глупо… любить птиц: вы не смеетесь, вы это правду говорите? – робко спрашивала она.

– Нет, нет, ты перл, ангел чистоты… ты светла, чиста, прозрачна…

– Прозрачна? – смеялась она, – насквозь видно!

– Ты… ты…

Он в припадке восторга не знал, как назвать ее.

– Ты вся – солнечный луч! – сказал он, – и пусть будет проклят, кто захочет бросить нечистое зерно в твою душу! Прощай! Никогда не подходи близко ко мне, а если я подойду – уйди!

Он подошел к обрыву.

– Куда же вы? Пойдемте ужинать! Скоро и спать…

– Я не хочу ни ужинать, ни спать.

– Опять вы от ужина уходите: смотрите, бабушка…

Она не кончила фразы, как Райский бросился с обрыва и исчез в кустах.

«Боже мой! – думал он, внутренне содрогаясь, – полчаса назад я был честен, чист, горд; полчаса позже этот святой ребенок превратился бы в жалкое создание, а „честный и гордый“ человек в величайшего негодяя! Гордый дух уступил бы всемогущей плоти; кровь и нервы посмеялись бы над философией, нравственностью, развитием! Однако дух устоял, кровь и нервы не одолели: честь, честность спасены…»

«Чем? – спросил он себя, останавливаясь над рытвиной. – Прежде всего… силой моей воли, сознанием безобразия… – начал было он говорить, выпрямляясь, – нет, нет, – должен был сейчас же сознаться, – это пришло после всего, а прежде чем? Ангел-хранитель невидимо ограждал? бабушкина судьба берегла ее? или… что?» Что бы ни было, а он этому загадочному «или» обязан тем, что остался честным человеком. Таилось ли это «или» в ее святом, стыдливом неведении, в послушании проповеди отца Василья или, наконец, в лимфатическом темпераменте – все же оно было в ней, а не в нем…

– О, как скверно! как скверно! – твердил он, перескочив рытвину и продираясь между кустов на приволжский песок.

Марфенька долго смотрела вслед ему, потом тихо, задумчиво пошла домой, срывая машинально листья с кустов и трогая по временам себя за щеки и уши.

– Как разгорелись, я думаю, красные! – шептала она. – Отчего он не велел подходить близко, ведь он не чужой? А сам так ласков… Вон как горят щеки!

Она прикладывала руку то к одной, то к другой щеке.

Бабушка начала ворчать, что Райский ушел от ужина. Молча, втроем, с Титом Никонычем, отужинали и разошлись.

Марфенька, обыкновенно все рассказывавшая бабушке, колебалась, рассказать ли ей или нет о том, что брат навсегда отказался от ее ласк, и кончила тем, что ушла спать, не рассказавши. Собиралась не раз, да не знала, с чего начать. Не сказала также ничего и о припадке «братца», легла пораньше, но не могла заснуть скоро: щеки и уши все горели.

Наконец, пролежав напрасно, без сна, с час в постели, она встала, вытерла лицо огуречным рассолом, что делала обыкновенно от загара, потом перекрестилась и заснула.

XIV

Райский нижним берегом выбралсл на гору и дошел до домика Козлова. Завидя свет в окне, он пошел было к калитке, как вдруг заметил, что кто-то перелезает через забор, с переулка в садик.

Райский подождал в тени забора, пока тот перескочил совсем. Он колебался, на что ему решиться, потому что не знал, вор ли это или обожатель Ульяны Андреевны, какой-нибудь m-r Шарль, – и потому боялся поднять тревогу.

Подумав, он, однако, счел нужным следить за незнакомцем: для этого последовал его примеру и также тихо перелез через забор.

Тот прокрадывался к окнам, Райский шел за ним и остановился в нескольких шагах. Незнакомец приподнялся до окна Леонтья и вдруг забарабанил что есть мочи в стекло.

«Это не вор… это, должно быть, – Марк!» – подумал Райский и не ошибся.

– Философ! отворяй! Слышишь ли ты, Платон? – говорил голос. – Отворяй же скорей!

– Обойди с крыльца! – глухо, из-за стекла, отозвался голос Козлова.

– Куда еще пойду я на крыльцо, собак будить? Отворяй!

– Ну, постой; экой какой! – говорил Леонтий, отворяя окно.

Марк влез в комнату.

– Это кто еще за тобой лезет? Кого ты привел? – с испугом спросил Козлов, пятясь от окна.

– Никого я не привел – что тебе чудится… Ах, в самом деле, лезет кто-то…

Райский в это время вскочил в комнату.

– Борис, и ты? – сказал с изумлением Леонтий. – Как вы это вместе сошлись?