Обрыв, стр. 38

Бабушка поглядела на него пристально, подведя его к свету.

– Какой ты нехороший стал… – сказала она, оглядывая его, – нет, ничего, живет! загорел только! Усы тебе к лицу. Зачем бороду отпускаешь! Обрей, Борюшка, я не люблю… Э, э! Кое-где седые волоски: что это, батюшка мой, рано стареться начал!

– Это не от старости, бабушка!

– Отчего же? Здоров ли ты?

– Здоров, живу – поговорим о другом. Вот вы, слава Богу, такая же…

– Какая такая?

– Не стареетесь: такая же красавица! Знаете: я не видал такой старческой красоты никогда…

– Спасибо за комплимент, внучек: давно я не слыхала – какая тут красота! Вон на кого полюбуйся – на сестер! Скажу тебе на ухо, – шепотом прибавила она, – таких ни в городе, ни близко от него нет. Особенно другая… разве Настенька Мамыкина поспорит: помнишь, я писала, дочь откупщика?

Она лукаво мигнула ему.

– Что-то не помню, бабушка…

– Ну, об этом после, а теперь завтракать скорей и отдохни с дороги…

– Где же другая сестра? – спросил Райский, оглядываясь.

– Гостит у попадьи за Волгой, – сказала бабушка. – Такой грех: та нездорова сделалась и прислала за ней. Надо же в это время случиться! Сегодня же пошлю за ней лошадь…

– Нет, нет, – удержал ее Райский, – зачем для меня тревожить? Увижусь, когда воротится.

– Да как это ты подкрался: караулили, ждали, и всё даром! – говорила Татьяна Марковна. – Мужики караулили у меня по ночам. Вот и теперь послала было Егорку верхом на большую дорогу, не увидит ли тебя? А Савелья в город – узнать. А ты опять – как тогда! Да дайте же завтракать! Что это не дождешься? Помещик приехал в свое родовое имение, а ничего не готово: точно на станции! Что прежде готово, то и подавайте.

– Бабушка! Ничего не надо. Я сыт по горло. На одной станции я пил чай, на другой – молоко, на третьей попал на крестьянскую свадьбу – меня вином потчевали, ел мед, пряники…

– Ты ехал к себе, в бабушкино гнездо, и не постыдился есть всякую дрянь. С утра пряники! Вот бы Марфеньку туда: и до свадьбы и до пряников охотница. Да войди сюда, не дичись! – сказала она, обращаясь к двери. – Стыдится, что ты застал ее в утреннем неглиже. Выйди, это не чужой – брат.

Принесли чай, кофе, наконец, завтрак. Как ни отговаривался Райский, но должен был приняться за все: это было одно средство успокоить бабушку и не испортить ей утро.

– Я не хочу! – отговаривался он.

– Как с дороги не поесть: это уж обычай такой! – твердила она свое. – Вот бульону, вот цыпленка… Еще пирог есть…

– Не хочу, бабушка, – говорил он, но она клала ему на тарелку, не слушая его, и он ел и бульон, и цыпленка.

– Теперь индейку, – продолжала она, – принеси, Василиса, барбарису моченого.

– Как можно индейку! – говорил он, принимаясь и за индейку.

– Сыт ли, дружок? – спрашивала она. – Доволен ли?

– Еще бы! Чего же еще? Разве пирога… Там пирог какой-то, говорили вы…

– Да, пирог забыли, пирог!

Он поел и пирога – все из «обычая».

– Что же ты, Марфенька, давай свое угощенье: вот приехал брат! Выходи же.

Минут через пять тихо отворилась дверь, и медленно, с стыдливою неловкостью, с опущенными глазами, краснея, вышла Марфенька. За ней Василиса внесла целый поднос всяких сластей, варенья, печенья и прочего.

Марфенька застенчиво стояла с полуулыбкой, взглядывая, однако, на него с лукавым любопытством. На шее и руках были кружевные воротнички, волосы в туго сложенных косах плотно лежали на голове; на ней было барежевое платье, талия крепко опоясывалась голубой лентой.

Райский вскочил, бросил салфетку и остановился перед нею, любуясь ею.

– Какая прелесть! – весело сказал он, – и это моя сестра Марфа Васильевна! Рекомендуюсь! А гусенок жив?

Марфенька смутилась, неловко присела на его поклон и стыдливо села в угол.

– Вы оба с ума сошли, – сказала бабушка, – разве этак здороваются?

Райский хотел поцеловать у Марфеньки руку.

– Марфа Васильевна… – сказал он.

– Это еще что за «Васильевна» такая? Ты разве разлюбил ее? Марфенька – а не Марфа Васильевна! Этак ты и меня в Татьяны Марковны пожалуешь! Поцелуйтесь: вы брат и сестра.

– Я не хочу, бабушка: вон он дразнит меня гусенком… Подсматривать не годится! – сказала она строго.

Все засмеялись. Райский поцеловал ее в обе щеки, взял за талию, и она одолела смущение и вдруг решительно отвечала на его поцелуй, и вся робость слетела с лица.

Видно было, что еще минута, одно слово – и из-за этой смущенной улыбки польется болтовня, смех. Она и так с трудом сдерживала себя – и от этого была неловка.

– Марфенька! помните, помнишь… как мы тут бегали, рисовали… как ты плакала!..

– Нет… ах, помню… как во сне… Бабушка, я помню или нет!..

– Где ей помнить: ей и пяти лет не было…

– Помню, бабушка, ей-богу помню, как во сне…

– Перестань, сударыня, божиться: это ты у Николая Андреича переняла!..

Едва Райский коснулся старых воспоминаний, Марфенька исчезла и скоро воротилась с тетрадями, рисунками, игрушками, подошла к нему, ласково и доверчиво заговорила, потом села так близко, как не села бы чопорная девушка. Колени их почти касались между собою, но она не замечала этого.

– Вот видите, братец, – живо заговорила она, весело бегая глазами по его глазам, усам, бороде, оглядывая руки, платье, даже взглянув на сапоги, – видите, какая бабушка, говорит, что я не помню, – а я помню, вот, право, помню, как вы здесь рисовали: я тогда у вас на коленях сидела… Бабушка припрятала все ваши рисунки, портреты, тетради, все вещи – и берегла там, вот в этой темной комнате, где у ней хранится серебро, брильянты, кружева… Она недавно вынула, как только вы написали, что приедете, и отдала мне. Вот мой портрет – какая я была смешная! а вот Верочка. А вот бабушкин портрет, вот Василисин. Вот Верочкино рисованье. А помните, как вы меня несли через воду одной рукой, а Верочку посадили на плечо?

– Ты и это помнишь? – спросила, вслушавшись, бабушка. – Какая хвастунья – не стыдно тебе! Это недавно Верочка рассказывала, а ты за свое выдаешь! Та помнит кое-что, и то мало, чуть-чуть…

– Вот теперь как я рисую! – сказала Марфенька, показывая нарисованный букет цветов.

– Это очень хорошо – браво, сестрица! с натуры?

– С натуры. Я из воска умею лепить цветы!

– А музыкой занимаешься?

– Да, играю на фортепиано.

– А Верочка: рисует, играет?

Марфенька отрицательно качала головою.

– Нет, она не любит, – сказала она.

– Что же она, рукодельем занимается?

Марфенька опять покачала головой.

– Читать любит? – допытывался Райский.

– Да, читает, только никогда не скажет что и книги не покажет, не скажет даже, откуда достала.

– Та совсем дикарка – странная такая у меня. Бог знает в кого уродилась! – серьезно заметила Татьяна Марковна и вздохнула. – Не надоедай же пустяками брату, – обратилась она к Марфеньке, – он устал с дороги, а ты глупости ему показываешь. Дай лучше нам поговорить о серьезном, об имении.

Все время, пока Борис занят был с Марфенькой, бабушка задумчиво глядела на него, опять припоминала в нем черты матери, но заметила и перемены: убегающую молодость, признаки зрелости, ранние морщины и странный, непонятный ей взгляд, «мудреное» выражение. Прежде, бывало, она так и читала у него на лице, а теперь там было написано много такого, чего она разобрать не могла.

А у него было тепло и светло на душе. Его осенила тихая задумчивость, навеянная этими картинами и этой встречей.

«Пусть так и останется: светло и просто!» – пожелал он мысленно.

«Постараюсь ослепнуть умом, хоть на каникулы, и быть счастливым! Только ощущать жизнь, а не смотреть в нее, или смотреть затем только, чтобы срисовать сюжеты, не дотрогиваясь до них разъедающим, как уксус, анализом… А то горе! Будем же смотреть, что за сюжеты Бог дал мне? Марфенька, бабушка, Верочка – на что они годятся: в роман, в драму или только в идиллию?»

II

Он зевнул широко, и, когда очнулся от задумчивости, перед ним бабушка стоит со счетами, с приходо-расходной тетрадью, с деловым выражением в лице.