Обрыв, стр. 163

Ей ни до кого и ни до чего не было дела. Она отпустила Наталью Ивановну домой, сидела у себя запершись, обедала с бабушкой, поникала головой, когда та обращала на нее пристальный взгляд или заговаривала ласково и нежно. Она делалась еще угрюмее и спешила исполнять, покорнее Пашутки, каждое желание Татьяны Марковны, выраженное словом или взглядом.

Ее как будто стало не видно и не слышно в доме. Ходила она тихо, как тень, просила, что нужно, шепотом, не глядя в глаза никому прямо. Не смела ничего приказывать. Ей казалось, что Василиса и Яков смотрели на нее сострадательно, Егорка дерзко, а горничные – насмешливо.

«Вот она, „новая жизнь“!» – думала она, потупляя глаза перед взглядом Василисы и Якова и сворачивая быстро в сторону от Егорки и от горничных. А никто в доме, кроме Райского, не знал ничего. Но ей казалось, как всем кажется в ее положении, что она читала свою тайну у всех на лице.

И Татьяна Марковна, наблюдая за Верой, задумывалась и как будто заражалась ее печалью. Она тоже ни с кем почти не говорила, мало спала, мало входила в дела, не принимала ни приказчика, ни купцов, приходивших справляться о хлебе, не отдавала приказаний в доме. Она сидела, опершись рукой о стол и положив голову в ладони, оставаясь подолгу одна.

И она, и Вера – обе привязались к Райскому. Простота его души, мягкость, искренность, глядевшая из каждого слова, и откровенность, простертая до болтливости, наконец игра фантазии – все это несколько утешало и развлекало и ту, и другую.

Он иногда даже заставлял их улыбаться. Но он напрасно старался изгнать совсем печаль, тучей севшую на них обеих и на весь дом. Он и сам печалился, видя, что ни уважение его, ни нежность бабушки – не могли возвратить бедной Вере прежней бодрости, гордости, уверенности в себе, сил ума и воли.

– Бабушка презирает меня, любит из жалости! Нельзя жить, я умру! – шептала она Райскому. Тот бросался к Татьяне Марковне, передавая ей новые муки Веры. К ужасу его, бабушка, как потерянная, слушала эти тихие стоны Веры, не находя в себе сил утешить ее, бледнела и шла молиться.

– Молись и ты! – шептала она ей иногда мимоходом.

– Молитесь вы за меня – я не могу! – отвечала Вера.

– Плачь! – говорила бабушка.

– Слез нет! – отвечала Вера, и они молча расходились по своим углам.

Райский также привязался к ним обеим, стал их другом. Вера и бабушка высоко поднялись в его глазах, как святые, и он жадно ловил каждое слово, взгляд, не зная, перед кем умиляться, плакать.

В Вере оканчивалась его статуя гармонической красоты. А тут рядом возникла другая статуя – сильной, античной женщины – в бабушке. Та огнем страсти, испытания, очистилась до самопознания и самообладания, а эта…

Откуда у ней этот источник мудрости и силы? Она – девушка! Он никак не мог добраться; бабушка была загадкой для него. Он напрасно искал ключа.

Обе упрашивали Райского остаться тут навсегда, жениться, завестись домом.

– Боюсь, не выдержу, – говорил он в ответ, – воображение опять запросит идеалов, а нервы новых ощущений, и скука съест меня заживо! Какие цели у художника? Творчество – вот его жизнь!.. Прощайте! скоро уеду, – заканчивал он обыкновенно свою речь, и еще больше печалил обеих, и сам чувствовал горе, а за горем грядущую пустоту и скуку.

Бабушка погружалась в свою угрюмость, Вера тайно убивалась печалью, и дни проходили за днями. Тоска Веры была постоянная, неутолимая, и печаль Татьяны Марковны возрастала по мере того, как она следила за Верой.

Она, пока Вера хворала, проводила ночи в старом доме, ложась на диване, против постели Веры, и караулила ее сон. Но почти всегда случалось так, что обе женщины, думая подстеречь одна другую, видели, что ни та, ни другая не спит.

– Ты не спишь, Верочка? – спросит бабушка.

– Сплю, – отвечает Вера и закрывает глаза, чтоб обмануть бабушку.

– Вы не спите, бабушка? – спросит и Вера, также поймав ее смотрящий на нее взгляд.

– Сейчас только проснулась, – говорит Татьяна Марковна и поворачивается на другой бок.

«Нельзя жить! нет покоя и не будет никогда!» – терзалась про себя Вера.

«Нет – не избудешь горя. Бог велит казнить себя, чтоб успокоить ее…» – думала бабушка с глубоким вздохом.

– Когда же вы возьмете меня к себе отсюда, бабушка?

– После свадьбы, когда Марфенька уедет…

– Я теперь хочу, мне не живется здесь, не спится…

– Погоди, оправься немного, тогда…

Вера умолкала, не смея настаивать. «Не берет! – думала она, – презирает…»

X

На другой день после такой бессонной ночи Татьяна Марковна послала с утра за Титом Никонычем. Он приехал было веселый, радуясь, что угрожавшая ей и «отменной девице» Вере Васильевне болезнь и расстройство миновались благополучно, привез громадный арбуз и ананас в подарок, расшаркался, разлюбезничался, блистая складками белоснежной сорочки, желтыми нанковыми панталонами, синим фраком с золотыми пуговицами и сладчайшей улыбкой.

– Обновил к осени фуфайку, поздравьте, – сказал он, – подарок дражайшего Бориса Павловича…

Взглянув на Татьяну Марковну, он вдруг остолбенел и испугался.

Она, накинув на себя меховую кацавейку и накрыв голову косынкой, молча сделала ему знак идти за собой и повела его в сад. Там, сидя на скамье Веры, она два часа говорила с ним и потом воротилась, глядя себе под ноги, домой, а он, не зашедши к ней, точно убитый, отправился к себе, велел камердинеру уложиться, послал за почтовыми лошадьми и уехал в свою деревню, куда несколько лет не заглядывал.

Райский зашел к нему и с удивлением услышал эту новость. Обратился к бабушке, та сказала, что у него в деревне что-то непокойно.

Вера была грустнее, нежели когда-нибудь. Она больше лежала небрежно на диване и смотрела в пол или ходила взад и вперед по комнатам старого дома, бледная, с желтыми пятнами около глаз.

На лбу у ней в эти минуты ложилась резкая линия – намек на будущую морщину. Она грустно улыбалась, глядя на себя в зеркало. Иногда подходила к столу, где лежало нераспечатанное письмо на синей бумаге, бралась за ключ и с ужасом отходила прочь.

«Куда уйти? где спрятаться от целого мира?» – думала она.

Нынешний день протянулся до вечера, как вчерашний, как, вероятно, протянется завтрашний. Настал вечер, ночь. Вера легла и загасила свечу, глядя открытыми глазами в темноту. Ей хотелось забыться, уснуть, но сон не приходил.

В темноте рисовались ей какие-то пятна, чернее самой темноты. Пробегали, волнуясь, какие-то тени по слабому свету окон. Но она не пугалась; нервы были убиты, и она не замерла бы от ужаса, если б из угла встало перед ней привидение, или вкрался бы вор, или убийца в комнату, не смутилась бы, если б ей сказали, что она не встанет более.

И она продолжала глядеть в темноту, на проносившиеся волнистые тени, на черные пятна, сгущавшиеся в темноте, на какие-то вертящиеся, как в калейдоскопе, кружки…

Вдруг ей показалось, что дверь ее начинает понемногу отворяться, вот скрипнула…

Она оперлась на локоть и устремила глаза в дверь.

Показался свет и рука, загородившая огонь. Вера перестала смотреть, положила голову на подушку и притворилась спящею. Она видела, что это была Татьяна Марковна, входившая осторожно с ручной лампой. Она спустила с плеч на стул салоп и шла тихо к постели, в белом капоте, без чепца, как привидение.

Поставив лампу на столик, за изголовьем Веры, она сама села напротив, на кушетку, так тихо, что не стукнула лампа у ней, когда она ставила ее на столик, не заскрипела кушетка, когда она садилась.

Она пристально смотрела на Веру; та лежала с закрытыми глазами. Татьяна Марковна, опершись щекой на руку, не спускала с нее глаз и изредка, удерживая вздохи, тихо облегчала ими грудь.

Прошло больше часа. Вера вдруг открыла глаза. Татьяна Марковна смотрит на нее пристально.

– Тебе не спится, Верочка?

– Не спится.

– Отчего?

Молчание. Вера глядела в лицо Татьяны Марковны и заметила, что она бледна.