Обрыв, стр. 152

– Что это, комедия или роман, Борис Павлович? – глухо сказала она, отворачиваясь с негодованием и пряча ногу с туфлей под платье, которое, не глядя, торопливо оправила рукой.

– Нет, Вера, – трагедия! – едва слышно выговорил он угасшим голосом и сел на стул, подле дивана.

Она обернулась на этот тон его голоса, взглянула на него пристально; глаза у ней открылись широко, с изумлением. Она увидела бледное лицо, какого никогда у него не видала, и, казалось, читала или угадывала смысл этого нового лица, нового Райского.

Она сбросила с себя платок, встала на ноги и подошла к нему, забыв в эту секунду всю свою бурю. Она видела на другом лице такое же смертельное страдание, какое жило в ней самой.

– Брат, что с тобой! ты несчастлив! – сказала она, положив ему руку на плечо, – и в этих трех словах, и в голосе ее – отозвалось, кажется, все, что есть великого в сердце женщины: сострадание, самоотвержение, любовь.

Он, в умилении от этой ласки, от этого неожиданного, теплого ты, взглянул на нее с той же исступленной благодарностью, с какою она взглянула вчера на него, когда он, забывая себя, помогал ей сойти с обрыва.

Она нечаянно заплатила ему великодушием за великодушие, как и у него вчера вырвался такой же луч одного из самых светлых свойств человеческой души.

Его охватил трепет смешанных чувств, и тем сильнее заговорила мука отчаяния за свой поступок. Все растопилось у него в горячих слезах.

Он положил лицо в ее руки и рыдал, как человек, все утративший, которому нечего больше терять.

– Что я сделал! оскорбил тебя, женщину, сестру! – вырывались у него вопли среди рыданий. – Это был не я, не человек: зверь сделал преступление. Что это такое было! – говорил он с ужасом, оглядываясь, как будто теперь только пришел в себя.

– Не мучайся и не мучай меня… – шептала она кротко, ласково. – Пощади – я не вынесу. Ты видишь, в каком я положении…

Он старался не глядеть ей в глаза. А она опять прилегла на диван.

– Какой удар нанес я тебе! – шептал он в ужасе. – Я даже прощения не прошу: оно невозможно! Ты видишь мою казнь, Вера…

– Удар твой… сделал мне боль на одну минуту. Потом я поняла, что он не мог быть нанесен равнодушной рукой, и поверила, что ты любишь меня… Тут только представилось мне, что ты вытерпел в эти недели, вчера… Успокойся, ты не виноват, мы квиты…

– Не оправдывай преступления, Вера: нож – все нож. Я ударил тебя ножом…

– Ты разбудил меня… Я будто спала; всех вас, тебя, бабушку, сестру, весь дом – видела как во сне, была зла, суха – забылась!..

– Что мне теперь делать, Вера? уехать – в каком положении я уеду! Дай мне вытерпеть казнь здесь – и хоть немного помириться с собой, со всем, что случилось…

– Полно, воображение рисует тебе какое-то преступление вместо ошибки. Вспомни, в каком положении ты сделал ее, в какой горячке!..

Она замолчала.

– У меня ничего нет, кроме дружбы к тебе, – сказала потом, протягивая ему руку, – я не осуждаю тебя – и не могу; я знаю теперь, как ошибаются…

Она едва говорила, очевидно делая над собой усилие, чтобы немного успокоить его.

Он пожал протянутую руку и безотрадно вздохнул.

– Ты добра, как женщина – и судишь не умом, а сердцем эту «ошибку»…

– Нет, ты строг к себе. Другой счел бы себя вправе, после всех этих глупых шуток над тобой… Ты их знаешь, эти записки… Пусть с доброй целью – отрезвить тебя, пошутить – в ответ на твои шутки. – Все же – злость, смех! А ты и не шутил… Стало быть, мы, без нужды, были только злы и ничего не поняли… Глупо! глупо! Тебе было больнее, нежели мне вчера…

– Ах нет! Я иногда сам смеялся, и над собой, и над вами, что вы ничего не понимаете и суетитесь. Особенно когда ты потребовала пальто, одеяло, деньги для «изгнанника»…

Она сделала большие глаза и с удивлением глядела на него.

– Какие деньги, какое пальто? что за изгнанник? Я ничего не понимаю…

У него лицо немного просветлело.

– Я и прежде подозревал, что это не твоя выдумка, а теперь вижу, что ты и не знала!

Он коротко передал ей содержание двух писем, с просьбой прислать денег и платье.

У ней побелели даже губы.

– Мы с Наташей писали к тебе попеременно, одним почерком, шутливые записки, стараясь подражать твоим… Вот и все. Остальное сделала не я… я ничего не знала! – кончила она тихо, оборачиваясь лицом к стене.

Водворилось молчание. Он задумчиво шагал взад и вперед по ковру. Она, казалось, отдыхала, утомленная разговором.

– Я не прошу у тебя прощения за всю эту историю… И ты не волнуйся, – сказала она. – Мы помиримся с тобой… У меня только один упрек тебе – ты поторопился с своим букетом. Я шла оттуда… хотела послать за тобой, чтобы тебе первому сказать всю историю… искупить хоть немного все, что ты вытерпел… Но ты поторопился!

– Ах! – вырвалось у него, – это удар ножа мне!

– Оставим все это… после, после… А теперь я потребую от тебя, как от друга и брата, помощи, важной услуги… Ты не откажешь!..

– Вера!

Он ничего не сказал больше, но, взглянув на него, она видела, что может требовать всего.

– Я, пока силы есть, расскажу тебе всю историю этого года…

– Зачем! Я не хочу, не могу, не должен знать…

– Не мешай мне! я едва дышу, а время дорого. Я расскажу тебе все, а ты передай бабушке…

У него глаза остановились на ней с удивлением и в лицо хлынул испуг.

– Я сама не могу, язык не послушается. Я умру, не договорю…

– Бабушке? зачем! – едва выговорил он от страха. – Подумай, какие последствия… Что будет с ней!.. Не лучше ли скрыть все!..

– Я давно подумала: какие бы ни были последствия, их надо – не скрыть, а перенести! Может быть, обе умрем, помешаемся – но я ее не обману. Она должна была знать давно, но я надеялась сказать ей другое… и оттого молчала… Какая казнь! – прибавила она тихо, опуская голову на подушку.

– Сказать… все, и вчерашний вечер!.. – спросил он тихо.

– Да…

– И имя!..

Она чуть заметно кивнула утвердительно головой и отвернулась.

Она посадила его подле себя на диван и шепотом, с остановками, рассказала историю своих сношений с Марком. Кончив, она закуталась в шаль и, дрожа от озноба, легла опять на диван. А он встал бледный.

Оба молчали, каждый про себя переживая минуту ужаса, она – думая о бабушке, он – о них обеих.

Ему предстояло – уже не в горячке страсти, не в припадке слепого мщения, а по неизбежному сознанию долга – нанести еще удар ножа другой, нежно любимой женщине!

«Да, это страшное поручение, в самом деле – „важная услуга“, – думал он.

– Когда сказать ей? – спросил он тихо.

– Скорей! я замучаюсь, пока она не узнает, а у меня еще много мук… – «И это неглавная!» – подумала про себя. – Дай мне спирт, там где-то… – прибавила она, указывая, где стоял туалет. – А теперь поди… оставь меня… я устала…

– Сегодня говорить с бабушкой нельзя: гости! Бог знает что с ней будет! Завтра!

– Ах! – сделала она, – доживу ли я! Ты до завтра как-нибудь… успокой бабушку, скажи ей что-нибудь… чтоб она ничего не подозревала… не присылала сюда никого…

Он подал ей спирт, спросил, не надо ли ей чего-нибудь, не послать ли девушку.

Она нетерпеливо покачала головой, отсылая его взглядом, потом закрыла глаза, чтоб ничего не видеть. Ей хотелось бы – непроницаемой тьмы и непробудной тишины вокруг себя, чтобы глаз ее не касались лучи дня, чтобы не доходило до нее никакого звука. Она будто искала нового, небывалого состояния духа, немоты и дремоты ума, всех сил, чтобы окаменеть, стать растением, ничего не думать, не чувствовать, не сознавать.

А он вышел от нее с новой, более страшной тяжестью, нежели с какою пришел. Она отчасти облегчила ему одно бремя и возложила другое, невыносимее.

IV

Вера встала, заперла за ним дверь и легла опять. Ее давила нависшая туча горя и ужаса. Дружба Райского, участие, преданность, помощь – представляли ей на первую минуту легкую опору, на которую она оперлась, чтобы вздохнуть свободно, как утопающий, вынырнувший на минуту из воды, чтобы глотнуть воздуха. Но едва он вышел от нее, она точно оборвалась в воду опять.