Обрыв, стр. 124

– Покорно благодарю. Кроме этого, вы ничего другого в семинаристах не заметили?

– Я ни с одним не знакома и мало видела их. Они такие неотесанные, говорят смешно…

– Это наши настоящие миссионеры, нужды нет, что говорят смешно. «Немощные и худородные» – именно те, кого нужно. Они пока сослепа лезут на огонь да усердно…

– На какой огонь?

– На свет, к новой науке, к новой жизни… Разве вы ничего не знаете, не слыхали? Какая же вы…

– Что же семинаристы?

– Их держат в потемках, умы питают мертвечиной и вдобавок порют нещадно; вот кто позадорнее из них, да еще из кадет – этих вовсе не питают, а только порют – и падки на новое, рвутся из всех сил – из потемок к свету… Народ молодой, здоровый, свежий, просит воздуха и пищи, а нам таких и надо…

– Кому нам?

– Кому? сказать? Новой, грядущей силе…

– Так вы – «новая грядущая сила»? – спросила она, глядя на него с любопытством и иронией. – Да кто вы такой? Или имя ваше – тайна?

– Имя? Вы не испугаетесь?

– Не знаю, может быть: говорите.

– Марк Волохов. Ведь это все равно здесь, в этом промозглом углу, что Пугачев или Стенька Разин.

Она опять с любопытством поглядела на него.

– Вот вы кто! – сказала она. – Вы, кажется, хвастаетесь своим громким именем! Я слышала уж о вас. Вы стреляли в Нила Андреича и травили одну даму собакой… Это «новая сила»? Уходите – да больше не являйтесь сюда…

– А то бабушке пожалуетесь?

– Непременно. Прощайте!

Она сошла с беседки и не слыхала его последних слов. А он жадно следил за ней глазами.

– Вот если б это яблоко украсть! – проговорил он, прыгая на землю.

Однако она бабушке не сказала ни слова, а рассказала только своей приятельнице, Наталье Ивановне, обязав ее тоже никому не говорить.

Часть четвертая

I

Вера, расставшись с Райским, еще подождала, чутко вслушиваясь, не следует ли он за ней, и вдруг бросилась в кусты, раздвигая ветви зонтиком и скользя как тень по знакомой ей тропинке.

Она пробралась к развалившейся и полусгнившей беседке в лесу, который когда-то составлял часть сада. Крыльцо отделилось от нее, ступени рассохлись, пол в ней осел, и некоторые доски провалились, а другие шевелились под ногами. Оставался только покривившийся набок стол, да две скамьи, когда-то зеленые, и уцелела еще крыша, заросшая мхом.

В беседке сидел Марк. На столе лежало ружье и кожаная сумка.

Он подал Вере руку и почти втащил ее в беседку по сломанным ступеням.

– Что так поздно?

– Брат задержал, – сказала она, поглядев на часы. – Впрочем, я только четверть часа опоздала. Ну, что вы? ничего не случилось нового?

– А что должно случиться? – спросил он, – разве вы ждали?

– Не посадили ли на гауптвахту опять, или в полицию? Я каждый день жду…

– Нет, я теперь стал осторожнее, после того как Райский порисовался и свеликодушничал, взял на себя историю о книгах…

– Вот этого я не люблю в вас, Марк…

– Чего «этого»?

– Какой-то сухости, даже злости ко всему, кроме себя. Брат не рисовался совсем, он даже не сказал мне. Вы не хотите оценить доброй услуги.

– Я ценю по-своему.

– Как волк оценил услугу журавля. Ну, что бы сказать ему «спасибо» от души, просто, как он просто сделал? Прямой вы волк! – заключила она, замахнувшись ласково зонтиком на него. – Все отрицать, порицать, коситься на всех… Гордость это или…

– Или что?

– Тоже рисовка, позированье, новый образ воспитания «грядущей силы»…

– Ах, вы насмешница! – сказал он, садясь подле нее, – вы еще молоды, не пожили, не успели отравиться всеми прелестями доброго старого времени. Когда я научу вас человеческой правде?

– А когда я отучу вас от волчьей лжи?

– За словом в карман не ходите: умница! С вами не скучно. Если б еще к этому…

Он почесал задумчиво голову.

– В полицию посадили! – договорила она. – Кажется, только этого недостает для вашего счастья!

– Не будь вас, давно бы куда-нибудь упекли. Вы мешаете…

– Вам скучно жить мирно, бури хочется! А обещали мне и другую жизнь, и чего-чего не обещали! Я была так счастлива, что даже дома заметили экстаз. А вы опять за свое!

Он взял ее за руку.

– Хорошенькая рука, – сказал он, целуя несколько раз, и потянулся поцеловать ее в щеку, но она отодвинулась.

– Опять нет! Скоро ли это воздержание кончится? Вы, должно быть, боитесь Успенского поста? Или бережете ласки для…

– Не люблю я, когда вы шутите! – отдернув руку, сказала она. – Вы это знаете.

– Тон нехорош?

– Да, неприятный. Прежде отучитесь от него и вообще от этих волчьих манер: это и будет первый шаг к человеческой правде!

– Ах, вы барышня! девочка! На какой еще азбуке сидите вы: на манерах да на тоне! Как медленно развиваетесь вы в женщину! Перед вами свобода, жизнь, любовь, счастье – а вы разбираете тон, манеры! Где же человек, где женщина в вас!.. Какая тут «правда»!

– Вот теперь, как Райский, заговорили…

– А что он, все страстен?

– Еще больше. Я не знаю, право, что с ним делать.

– Что? Дурачить, тянуть…

– Гадко, неловко, совестно, – сказала она, качая головой. – И не умею я, это не мое дело!

– Совестно! вы думаете, он не дурачит вас?

Она покачала с сомнением головой.

– Нет, он, кажется, увлекается…

– Тем хуже; он ухаживает, как за своей крепостной. Эти стихи, что вы мне показывали, отрывки ваших разговоров – все это ясно, что он ищет развлечения. Надо его проучить…

– Лучше все открыть ему – он уедет. Он говорит, что тайна поддерживает в нем раздражение и что если он узнает все, то успокоится и уедет…

– Врет, не верьте, хитрит. А лишь узнает, то возненавидит вас или будет читать мораль, еще скажет, пожалуй, бабушке…

– Боже сохрани! – перебила Вера, вздрогнув, – если ей скажет кто-нибудь другой, а не мы сами… Ах, скорее бы! Уехать мне разве на время!..

– Куда вы уедете! Надолго – нельзя и некуда, а ненадолго – только раздражите его. Вы уезжали, что ж вышло? Нет, одно средство, не показывать ему истины, а водить. Пусть порет горячку, читает стихи, смотрит на луну… Ведь он неизлечимый романтик… После отрезвится и уедет…

Она вздохнула в ответ.

– Он не романтик, а поэт, артист, – сказала она. – Я начинаю верить в него. В нем много чувства, правды… Я ничего не скрыла бы от него, если б у него у самого не было ко мне того, что он называл страстью. Только чтоб его немного охладить, я решаюсь на эту глупую, двойную роль… Лишь отрезвится, я сейчас ему скажу первая все – и мы будем друзья…

– Да ну его! – сказал Марк, взяв ее опять за руку. – Мы не затем сошлись, чтоб заниматься им.

Он молча целовал у ней руку. Она задумчиво отдала ее ему на волю.

– Ну что же вы? – спросила она, отряхивая задумчивость.

– А что?

– Что делали, с кем виделись это время? не проговорились ли опять чего-нибудь о «грядущей силе», да о «заре будущего», о «юных надеждах»? Я так и жду каждый день; иногда от страха и тоски не знаю куда деться!

– Нет, нет, – смеясь, сказал Марк, – не бойтесь. Я бросил этих скотов; не стоит с ними связываться.

– Ах, дай Бог: умно бы сделали! Вы хуже Райского в своем роде, вам бы нужнее был урок. Он артист, рисует, пишет повести. Но я за него не боюсь, а за вас у меня душа не покойна. Вон у Лозгиных младший сын, Володя, – ему четырнадцать лет – и тот вдруг объявил матери, что не будет ходить к обедне.

– Что же?

– Высекли, стали добираться – отчего? На старшего показал. А тот забрался в девичью да горничным целый вечер проповедовал, что глупо есть постное, что Бога нет и что замуж выходить нелепо…

– Ах! – с ужасом произнес Марк. – Ужели это правда: в девичьей! А я с ним целый вечер, как с путным, говорил, дал ему книг и…

– Уж он в книжную лавку ходил с ними: «Вот бы, – говорит купцам, – какими книгами торговали!..» Ну, если он проговорится про вас, Марк! – с глубоким и нежным упреком сказала Вера. – То ли вы обещали мне всякий раз, когда расставались и просили видеться опять?