Обрыв, стр. 119

Райский стал глядеть в другое окно.

– Сам я не умею, – продолжал Леонтий, – известно, муж – она любит, я люблю, мы любим… Это спряжение мне и в гимназии надоело. Вся ее любовь – все ее заботы, жизнь – все мое…

Райский кашлянул. «Хоть бы намекнуть как-нибудь ему!» – подумал он.

– Полно – так ли, Леонтий? – сказал он.

– А как же?

– «Вся любовь», говоришь ты?

– Да, конечно. Она даже ревнует меня к моим грекам и римлянам. Она их терпеть не может, а живых людей любит! – добродушно смеясь, заключил Козлов. – Эти женщины, право, одни и те же во все времена, – продолжал он. – Вон у римских матрон, даже у жен кесарей, консулов патрициев – всегда хвост целый… Мне – Бог с ней: мне не до нее, это домашнее дело! У меня есть занятие. Заботлива, верна – и я иногда, признаюсь, – шепотом прибавил он, – изменяю ей, забываю, есть ли она в доме, нет ли…

– Напрасно! – сказал Райский.

– Некогда; вот в прошлом месяце попались мне два немецких тома – Фукидид и Тацит. Немцы и того и другого чуть наизнанку не выворотили. Знаешь, и у меня терпения не хватило уследить за мелочью. Я зарылся, – а ей, говорит она, «тошно смотреть на меня»! Вот хоть бы ты зашел. Спасибо, еще француз Шарль не забывает… Болтун веселый – ей и не скучно!

– Прощай, Леонтий, – сказал Райский. – Напрасно ты пускаешь этого Шарля!

– А что? не будь его, ведь она бы мне покоя не дала. Отчего не пускать?

– А чтоб не было «хвоста», как у римских матрон!..

– К моей Уленьке, как к жене кесаря, не смеет коснуться и подозрение!.. – с юмором заметил Козлов. – Приходи же – я ей скажу…

– Нет, не говори, да не пускай и Шарля! – сказал Райский, уходя проворно вон.

К Полине Карповне Райский не показывался, но она показывалась к нему в дом, надоедая то ему – своими пресными нежностями, то бабушке – непрошеными советами насчет свадебных приготовлений и особенно – размышлениями о том, что «брак есть могила любви», что избранные сердца, несмотря на все препятствия, встречаются и вне брака, причем нежно поглядывала на Райского.

Он раза два еще писал ее портрет и все не кончал, говоря, что не придумал, во что ее одеть и какой цветок нарисовать на груди.

– Желтая далия мне будет к лицу – я брюнетка! – советовала она.

– Хорошо, после, после! – отделывался он.

Тит Никоныч являлся всегда одинакий, вежливый, любезный, подходящий к ручке бабушки и подносящий ей цветок или редкий фрукт. Опенкин, всегда речистый, неугомонный, под конец пьяный, барыни и барышни, являвшиеся теперь потанцевать к невесте, и молодые люди – все это надоедало Райскому и Вере – и оба искали, он – ее, а она – уединения, и были только счастливы, он – с нею, а она – одна, когда ее никто не видит, не замечает, когда она пропадет «как дух» в деревню, с обрыва в рощу или за Волгу, к своей попадье.

XX

«Вот страсти хотел, – размышлял Райский, – напрашивался на нее, а не знаю, страсть ли это! Я ощупываю себя: есть ли страсть, как будто хочу узнать, целы ли у меня ребра или нет ли какого-нибудь вывиха? Вон и сердце не стучит! Видно, я сам не способен испытывать страсть!»

Между тем Вера не шла у него с ума.

– Если она не любит меня, как говорит и как видно по всему, то зачем удержала меня? зачем позволила любить? Кокетство, каприз или… Надо бы допытаться… – шептал он.

Он искал глазами ее в саду и заметил у окна ее комнаты.

Он подошел к окну.

– Вера, можно прийти к тебе? – спросил он.

– Можно, только ненадолго.

– Вот уж и ненадолго! Лучше бы не предупреждала, а когда нужно – и прогнала бы, – сказал он, войдя и садясь напротив. – Отчего же ненадолго?

– Оттого, что я скоро уеду на остров. Туда приедет Натали, и Иван Иванович, и Николай Иванович…

– Это священник?

– Да, он рыбу ловить собирается, а Иван Иванович зайцев стрелять.

– Вот и я бы пришел.

Она молчала.

– Или не надо?

– Лучше не надо, а то вы расстроите наш кружок. Священник начнет умные вещи говорить, Натали будет дичиться, а Иван Иванович промолчит все время.

– Ну, не приду! – сказал он и, положив подбородок на руки, стал смотреть на нее. Она оставалась несколько времени без дела, потом вынула из стола портфель, сняла с шеи маленький ключик и отперла, приготовляясь писать.

– Что это, не письма ли?

– Да, две записки, одну в ответ на приглашение Натальи Ивановны. Кучер ждет.

Она написала несколько слов и запечатала.

– Послушайте, брат, – закричите кого-нибудь в окно.

Он исполнил ее желание, Марина пришла и получила приказание отдать записку кучеру Василью. Потом Вера сложила руки.

– А другую записку? – спросил Райский.

– Еще успею.

– А! Значит, секрет!

– Может быть!

– Долго ли, Вера, у тебя будут секреты от меня?

– Если будут, так будут всегда.

– Если б ты знала меня короче – ты бы их все вверила мне, сколько их ни есть…

– Зачем?

– Так нужно – я люблю тебя.

– А мне не нужно…

– Но ведь это единственный способ отделаться от меня, если я тебе несносен.

– Нет, с тех пор как вы несколько изменились, я не хочу отделываться от вас.

– И даже позволила любить себя…

– Я пробовала запретить – что же вышло?

– И ты решилась махнуть рукой?

– Да, оставить вам на волю, думала, лучше пройдет, нежели когда мешаешь. Кажется, так и вышло… Вы же сами учили, что «противоречия только раздражают страсть…».

– Какая, однако, ты хитрая! – сказал он, глядя на нее лукаво. – А зачем остановила меня, когда я хотел уехать?

– Не уехали бы: история с чемоданом мне все рассказала.

– Так ты думаешь, страсть прошла?

– Никакой страсти не было: самолюбие, воображение. Вы артист, влюбляетесь во всякую красоту…

– Пожалуй, в красоту более или менее, но ты красота красот, всяческая красота! Ты – бездна, в которую меня влечет невольно, голова кружится, сердце замирает – хочется счастья – пожалуй, вместе с гибелью. И в гибели есть какое-то обаяние…

– Это вы уже все говорили – и это нехорошо.

– Отчего нехорошо?

– Нехорошо!

– Да почему?

– Потому что… преувеличенно… следовательно – ложь.

– А если правда, если я искренен?

– Еще хуже.

– Почему?

– Потому что безнравственно.

– Вот тебе раз! Вера!.. Помилуй! ты точно бабушка!

– Да, на этот раз я на ее стороне.

– Безнравственно!

– Безнравственно: вы идете по следам Дон-Жуана: но ведь и тот гадок…

– Говори мне, что я гадок, если я гадок, Вера, а не бросай камень в то, чего не понимаешь. Искренний Дон-Жуан чист и прекрасен; он гуманный, тонкий артист, тип chef d’oeuvre [155] между человеками. Таких, конечно, немного. Я уверен, что в байроновском Дон-Жуане пропадал художник. Это влечение к всякой видимой красоте, всего более к красоте женщины, как лучшего создания природы, обличает высшие человеческие инстинкты, влечение и к другой красоте, невидимой, к идеалам добра, изящества души, к красоте жизни! Наконец, под этими нежными инстинктами у тонких натур кроется потребность всеобъемлющей любви! В толпе, в грязи, в тесноте грубеют эти тонкие инстинкты природы… Во мне есть немного этого чистого огня, и если он не остался до конца чистым, то виноваты… многие… и даже сами женщины…

– Может быть, брат, я не понимаю Дон-Жуана; я готова верить вам… Но зачем вы выражаете страсть ко мне, когда знаете, что я не разделяю ее?

– Нет, не знаю.

– Ах, вы все еще надеетесь! – сказала она с удивлением.

– Я тебе сказал, что во мне не может умереть надежда, пока я не знаю, что ты не свободна, любишь кого-нибудь…

– Хорошо, брат, положим, что я могла бы разделить вашу страсть – тогда что?

– Как что? Обоюдное счастье!

– Вы уверены, что могли бы дать его мне?

– Я – о Боже, Боже! – с пылающими глазами начал он, – да я всю жизнь отдал бы – мы поехали бы в Италию – ты была бы моей женой…

вернуться

155

совершенство (фр.).