Обрыв, стр. 110

– Нет.

– Повтори еще.

– Я не хочу, чтоб вы уехали, – и вы останетесь…

– Зачем? – страстным шепотом спросил он.

– Хочу! – повелительным шепотом подтвердила она.

– Вера – молчи, ни слова больше! Если ты мне скажешь теперь, что ты любишь меня, что я твой идол, твой бог, что ты умираешь, сходишь с ума по мне – я всему поверю, всему – и тогда…

– Что тогда?

– Тогда не будет в мире дурака глупее меня… Я надоем тебе жестоко.

– Нужды нет, я не боюсь.

– Ты… ты сама позволяешь мне любить тебя – блаженствовать, безумствовать, жить… Вера, Вера!

Он поцеловал у ней руку.

– Вы этого хотели, просили сами, я и сжалилась! – с улыбкой сказала она.

– С тобой случилось что-нибудь, ты счастлива и захотела брызнуть счастьем на другого: что бы ни было за этим, я все принимаю, все вынесу – но только позволь мне быть с тобой, не гони, дай остаться…

– Останьтесь, повелеваю! – подтвердила она с ласковой иронией.

Счастье, как думал он, вдруг упало на него!

«Правду бабушка говорит, – радовался он про себя, – когда меньше всего ждешь, оно и дается! „За смирение“, утверждает она: и я отказался совсем от него, смирился – и вот! О, благодетельная судьба!»

Он вышел от Веры опьяневший, в сенях встретил Егорку с чемоданом.

– Назад, назад неси, – сказал он, прибежал в свою комнату, лег на постель и в нервных слезах растопил внезапный порыв волнения.

– Это она – страсть, страсть! – шептал он, рыдая.

Лесничий уехал, все пришло в порядок. Райский стал глубоко счастлив; его страсть обратилась почти в такое же безмолвное и почтительное обожание, как у лесничего.

Он так же боязливо караулил взгляд Веры, стал бояться ее голоса, заслышав ее шаги, начинал оправляться, переменял две-три позы и в разговоре взвешивал слова, соображая, понравится ли ей то, другое или нет.

Она была тоже в каком-то ненарушимо-тихом торжественном покое счастья или удовлетворения, молча чем-то наслаждалась, была добра, ласкова с бабушкой и Марфенькой и только в некоторые дни приходила в беспокойство, уходила к себе, или в сад, или с обрыва в рощу, и тогда лишь нахмуривалась, когда Райский или Марфенька тревожили ее уединение в старом доме или напрашивались ей в товарищи в прогулке. А потом опять была ровна, покойна, за обедом и по вечерам была сообщительна, входила даже в мелочи хозяйства, разбирала с Марфенькой узоры, подбирала цвета шерсти, поверяла некоторые счеты бабушки, наконец поехала с визитами к городским дамам. С Райским говорила о литературе; он заметил из ее разговоров, что она должна была много читать, стал завлекать ее дальше в разговор, они читали некоторые книги вместе, но непостоянно.

Она часто отвлекалась то в ту, то в другую сторону. В ней даже вспыхивал минутами не только экстаз, но какой-то хмель порывистого веселья. Когда она, в один вечер, в таком настроении исчезла из комнаты, Татьяна Марковна и Райский устремили друг на друга вопросительный и продолжительный взгляд.

– Что это с Верой? – спросила бабушка, – кажется, выздоровела!

– Боюсь, бабушка, не пуще ли захворала…

– Что ты, Борюшка, видишь, как она весела, совсем другая стала: живая, говорливая, ласковая…

– Да прежняя ли, такая ли она, как всегда была!.. Я боюсь, что это не веселье, а раздражение, хмель…

– Правда, она никогда такой не была – а что?

– Она в экстазе, разве не видите?

– В экстазе! – со страхом повторила Татьяна Марковна. – Зачем ты мне на ночь говоришь: я не усну. Это беда – экстаз в девушке? Да не ты ли чего-нибудь нагородил ей? От чего ей приходить в экстаз? – Что же делать?

– Поглядим, что дальше будет!

Бабушка поглядела на Райского тревожными глазами, он засмеялся.

– Тебе все смешно! – сказала она, – послушай, – строго прибавила потом, – ты там с Савельем и с Мариной, с Полиной Карповной или с Ульяной Андреевной сочиняй какие хочешь стихи или комедии, а с ней не смей! Тебе – комедия, а мне трагедия!

XV

Не только Райский, но и сама бабушка вышла из своей пассивной роли и стала исподтишка пристально следить за Верой. Она задумывалась не на шутку, бросила почти хозяйство, забывала всякие ключи на столах, не толковала с Савельем, не сводила счетов и не выезжала в поле. Пашутка не спускала с нее, по обыкновению, глаз, а на вопрос Василисы, что делает барыня, отвечала: «Шепчет».

Татьяна Марковна печально поникала головой и не знала, чем и как вызвать Веру на откровенность. Сознавши, что это почти невозможно, она ломала голову, как бы, хоть стороной, узнать и отвратить беду.

«Влюблена! в экстазе!» Это казалось ей страшнее всякой оспы, кори, лихорадки и даже горячки. И в кого бы это было? Дай Бог, чтоб в Ивана Ивановича! Она умерла бы покойно, если б Вера вышла за него замуж.

Но бабушка, по-женски, проникла в секрет их взаимных отношений и со вздохом заключила, что если тут и есть что-нибудь, то с одной только стороны, то есть со стороны лесничего, а Вера платила ему просто дружбой или благодарностью, как еще вернее догадалась Татьяна Марковна, за «баловство».

– Обожает ее, – говорила она, – а это всегда нравится.

Кто же, кто? Из окрестных помещиков, кроме Тушина, никого нет – с кем бы она видалась, говорила. С городскими молодыми людьми она видится только на бале у откупщика, у вице-губернатора, раза два в зиму, и они мало посещают дом. Офицеры, советники – давно потеряли надежду понравиться ей, и она с ними почти никогда не говорит.

– Не в попа же влюбилась! Ах ты Боже мой, какое горе! – заключила она.

Так она волновалась, смотрела пристально и подозрительно на Веру, когда та приходила к обеду и к чаю, пробовала было последить за ней по саду, но та, заметив бабушку издали, прибавляла шагу и была такова!

– Вот так в глазах исчезла, как дух! – пересказывала она Райскому, – хотела было за ней, да куда со старыми ногами! Она, как птица, в рощу, и точно упала с обрыва в кусты.

Райский пошел после этого рассказа в рощу, прошел ее насквозь, выбрался до деревни и, встретив Якова, спросил, не видал ли он барышню?

– Вон оне там у часовни, сию минуту видел, – сказал Яков.

– Что она там делает?

– Молятся Богу.

Райский пошел к часовне.

– Молиться начала! – в раздумье шептал он.

Между рощей и проезжей дорогой стояла в стороне, на лугу, уединенная деревянная часовня, почерневшая и полуразвалившаяся, с образом Спасителя, византийской живописи, в бронзовой оправе. Икона почернела от времени, краски местами облупились; едва можно было рассмотреть черты Христа: только веки были полуоткрыты, и из-под них задумчиво глядели глаза на молящегося, да видны были сложенные в благословение персты.

Райский подошел по траве к часовне. Вера не слыхала. Она стояла к нему спиной, устремив сосредоточенный и глубокий взгляд на образ. На траве у часовни лежала соломенная шляпа и зонтик. Ни креста не слагали пальцы ее, ни молитвы не шептали губы, но вся фигура ее, сжавшаяся неподвижно, затаенное дыхание и немигающий, устремленный на образ взгляд – все было молитва.

Райский боялся дохнуть.

«О чем молится? – думал он в страхе. – Просит радости или слагает горе у креста, или внезапно застиг ее тут порыв бескорыстного излияния души перед всеутешительным духом? Но какие излияния: души, испытующей силы в борьбе, или благодарной, плачущей за луч счастья!..»

Вера вдруг будто проснулась от молитвы. Она оглянулась и вздрогнула, заметив Райского.

– Что вы здесь делаете? – спросила она строго.

– Ничего. Я встретил Якова, он сказал, что ты здесь, я и пришел… Бабушка…

– Кстати о бабушке, – перебила она, – я замечаю, что она с некоторых пор начала следить за мною; не знаете ли, что этому за причина?

Она зорко глядела на него. Он покраснел. Они шли в это время к роще, через луг.

– Я думаю, она всегда… – начал он.

– Нет, не всегда… Ей и в голову не пришло бы следить. Послушайте, «раб мой», – полунасмешливо продолжала она, – без всяких уверток скажите, вы сообщили ей ваши догадки обо мне, то есть о любви, о синем письме?