Обрыв, стр. 103

– Ну, а попадья что? Скажите мне про нее: за что любит ее Вера, если у ней, как вы говорите, даже характера нет?

– А за то и любит, что характера нет.

– Как за то любит? Да разве это можно?

– И очень. Еще учить собирался меня, а не заметил, что иначе-то и не бывает…

– Как так?

– Да так: сильный сильного никогда не полюбит; такие, как козлы, лишь сойдутся, сейчас и бодаться начнут! А сильный и слабый – только и ладят. Один любит другого за силу, а тот…

– За слабость, что ли?

– Да, за гибкость, за податливость, за то, что тот не выходит из его воли.

– Ведь это верно, бабушка: вы мудрец. Да здесь, я вижу, – непочатый угол мудрости! Бабушка, я отказываюсь перевоспитывать вас и отныне ваш послушный ученик, только прошу об одном – не жените меня. Во всем остальном буду слушаться вас. Ну, так что же попадья?

– Ну, попадья – добрая, смирная курица, лепечет без умолку, поет, охотница шептаться, особенно с Верой: так и щебечет, и все на ухо. А та только слушает да молчит, редко кивнет головой или скажет слово. Верочкин взгляд, даже каприз – для нее святы. Что та сказала, то только и умно, и хорошо. Ну, Вере этого и надо; ей не друг нужен, а послушная раба. Вот она и есть: от этого она так и любит ее. Зато как и струсит Наталья Ивановна, чуть что-нибудь не угодит: «Прости меня, душечка, милая», начнет целовать глаза, шею – и та ничего!

«Так вот что! – сказал Райский про себя, – гордый и независимый характер – рабов любит! А все твердит о свободе, о равенстве и моего поклонения не удостоила принять. Погоди же ты!»

– А ведь она любит вас, бабушка, Вера-то? – спросил Райский, желая узнать, любит ли она кого-нибудь еще, кроме Натальи Ивановны.

– Любит! – с уверенностью отвечала бабушка, – только по-своему. Никогда не показывает и не покажет! А любит, – пожалуй, хоть умереть готова.

«А что, может быть, она и меня любит, да только не показывает!» – утешил было себя Райский, но сам же и разрушил эту надежду, как несбыточную.

– Почему же вы знаете, если она не показывает?

– Не знаю и сама почему, а только любит.

– А вы ее?

– Люблю, – вполголоса сказала бабушка, – ох, как люблю! – прибавила она со вздохом, и даже слезы было показались у нее, – она и не знает: авось узнает когда-нибудь…

– А заметили ли вы, что Вера с некоторых пор как будто… задумчива? – нерешительно спросил Райский, в надежде, не допытается ли как-нибудь от бабушки разрешения своего мучительного «вопроса» о синем письме.

– А ты заметил?

– Нет… так… она что-то… Ведь я не знаю, какая она вообще, только как будто того…

– Что ж это за любовь, если б я не заметила! Уж не одну ночь не спала я и думаю, отчего она с весны такая странная стала? То повеселеет, то задумается; часто капризничает, иногда вспылит. Замуж пора ей – вот что! – почти про себя прибавила Татьяна Марковна. – Я спрашивала доктора, тот все на нервы: дались им эти нервы – и что это за нервы такие? Бывало, и доктора никаких нерв не знали. Поясница – так и говорили, что поясница болит или под ложечкой: от этого и лечили. А теперь всё пошли нервы! Вон, бывало, кто с ума сойдет: спятил, говорят, сердечный – с горя, что ли, или из ума выжил, или спился, а нынче говорят: мозги как-то размягчились…

– Не влюблена ли? – вполголоса сказал Райский – и раскаялся; хотелось бы назад взять слово, да поздно. В бабушку точно камнем попало.

– Господи спаси и помилуй! – произнесла она, перекрестившись, точно молния блеснула перед ней, – этого горя только недоставало!

– Вот нашли горе: ей счастье, а вам горе!

– Не шути этим, Борюшка; сам сказал сейчас, что она не Марфенька! Пока Вера капризничает без причины, молчит, мечтает одна – Бог с ней! А как эта змея, любовь, заберется в нее, тогда с ней не сладишь! Этого «рожна» я и тебе, не только девочкам моим, не пожелаю. Да ты это с чего взял: говорил, что ли, с ней, заметил что-нибудь? Ты скажи мне, родной, всю правду! – умоляющим голосом прибавила она, положив ему на плечо руку.

– Ничего, бабушка, Бог с вами, успокойтесь, я так, просто «брякнул», как вы говорите, а вы уж и встревожились, как давеча о ключах…

– Да, «ключи», – вдруг ухватилась за слово бабушка и даже изменилась в лице, – эта аллегория – что она значит? Ты проговорился про какой-то ключ от сердца: что это такое, Борис Павлыч, – ты не мути моего покоя, скажи, как на духу, если знаешь что-нибудь?

Райскому досадно стало на себя, и он всеми силами старался успокоить бабушку, и отчасти успел.

– Я заметил то же, что и вы, – говорил он, – не больше. Ну скажет ли она мне, если от всех вас таится? Я даже, видите, не знал, куда она ездит, что это за попадья такая – спрашивал, спрашивал – ни слова! Вы же мне рассказали.

– Да, да, не скажет, это правда – от нее не добьешься! – прибавила успокоенная бабушка, – не скажет! Вот та шептунья, попадья, все знает, что у ней на уме: да и та скорей умрет, а не скажет ее секретов. Свои сейчас разроняет, только подбирай, а ее – Боже сохрани!

Оба замолчали.

– Да и в кого бы тут влюбиться? – рассуждала бабушка, – не в кого.

– Не в кого? – живо спросил Райский. – Никого нет такого!..

Татьяна Марковна покачала головой.

– Разве лесничий… – сказала она задумчиво, – хороший человек! Он, кажется, не прочь, я замечаю… Славная бы партия Вере… да…

– Да что?

– Да она-то мудреная такая – бог знает как приступиться к ней, как посвататься! А славный, солидный и богатый: одного лесу будет тысяч…

– Лесничий! – повторил Райский, – какой лесничий? Что он за человек? молодой, образованный, замечательный!..

Вошла Василиса и доложила, что Полина Карповна приехала и спрашивает, расположен ли Борис Павлович рисовать ее портрет.

– И поговорить не даст – принесла нелегкая! – ворчала бабушка. – Проси, да завтрак чтоб был готов.

– Откажите, бабушка, зачем? Потрудись, Василиса, сказать, что я до приезда Веры Васильевны портрета писать не стану.

Василиса пошла и воротилась.

– Требует вас туда: нейдет из коляски, – сказала она.

XI

Неизвестно, что говорила Райскому Полина Карповна, но через пять минут он взял шляпу, тросточку, и Крицкая, глядя торжественно по сторонам, помчала его, сначала по главным улицам, гордясь своей победой, и потом, как военную добычу, привезла домой.

Райский с любопытством шел за Полиной Карповной в комнаты, любезно отвечал на ее нежный шепот, страстные взгляды. Она молила его признаться, что он неравнодушен к ней, на что он в ту же минуту согласился, и с любопытством ждал, что из этого будет.

– О, я знала, я знала – видите! Не я ли предсказывала? – ликуя, говорила она.

Она начала с того, что сейчас опустила шторы, сделала полумрак в комнате и полусела или полулегла на кушетке, к свету спиной.

– Да, я знала это: о, с первой минуты я видела, que nous nous convenons – да, cher monsieur Boris, [149] – не правда ли?

Она пришла в экстаз, не знала, где его посадить, велела подать прекрасный завтрак, холодного шампанского, чокалась с ним и сама цедила по капле в рот вино, вздыхала, отдувалась, обмахивалась веером. Потом позвала горничную и хвастливо сказала, что она никого не принимает; вошел человек в комнату, она повторила то же и велела опустить шторы даже в зале.

Она сидела в своей красивой позе, напротив большого зеркала, и молча улыбалась своему гостю, млея от удовольствия. Она не старалась ни приблизиться, ни взять Райского за руку, не приглашала сесть ближе, а только играла и блистала перед ним своей интересной особой, нечаянно показывала «ножки» и с улыбкой смотрела, как действуют на него эти маневры. Если он подходил к ней, она прилично отодвигалась и давала ему подле себя место.

Он с любопытством смотрел на нее и хотел окончательно решить, что она такое. Он было испугался приготовлений, какими она обстановила его посещение, но с каждым ее движением опасения его рассеивались. По-видимому, добродетели его не угрожала никакая опасность.

вернуться

149

что мы подходим друг другу – да, дорогой Борис (фр.).