Обрыв, стр. 101

– Что я? – сказал он, с улыбкой глядя на Райского. – Меня спросили, чьи книги, откуда я взял…

– Ну?

– Ну, я сказал, что… у вас: что одни вы привезли с собой, а другие я нашел в вашей библиотеке – вон Вольтера…

– Покорно благодарю: зачем же вы мне сделали эту честь?

– Потому что с тех пор, как вы вытолкали Тычкова, я считаю вас не совсем пропащим человеком.

– Вы бы прежде спросили, позволю ли я – и честно ли это?

– Я – без позволения. А честно ли это или нет – об этом после. Что такое честность, по-вашему? – спросил он, нахмурившись.

– Об этом тоже – после, а только я не позволю этого.

– Это ни честно, ни нечестно, а полезно для меня…

– И вредно мне: славная логика!

– Вот я до логики-то и добираюсь, – сказал Марк, – только боюсь, не две ли логики у нас!..

– И не две ли честности? – прибавил Райский.

– Вам ничего не сделают: вы в милости у его превосходительства, – продолжал Марк, – да и притом не высланы сюда на житье. А меня за это упекут куда-нибудь в третье место: в двух уж я был. Мне бы все равно в другое время, а теперь… – задумчиво прибавил он, – мне бы хотелось остаться здесь… на неопределенное время…

– Ну-с? – холодно сделал Райский. – Еще что?

– Еще ничего. Я хотел только рассказать вам, что я сделал, и спросить, хотите взять на себя или нет?

– А если не хочу? И не хочу!

– Ну, нечего делать: скажу на Козлова. Он совсем заплесневел: пусть посидит на гауптвахте, а потом опять примется за греков…

– Нет, уж не примется, когда лишат места и куска хлеба.

– Пожалуй, что и так… не логично! Так уж лучше скажите вы на себя.

– Во имя чего вы требуете от меня этой услуги? Что вы мне?

– Во имя того же, во имя чего занял у вас деньги, то есть мне нужны они, а у вас есть. И тут то же: вы возьмете на себя, вам ничего не сделают, а меня упекут – надеюсь, это логика!

– А если на меня упадет неприятность?

– Какая? Нил Андреич разбойником назовет, губернатор донесет, и вас возьмут на замечание!.. Перестанемте холопствовать: пока будем бояться, до тех пор не вразумим губернаторов…

– Однако сами боитесь сказать на себя!

– Не боюсь, а теперь не хочу уехать отсюда.

– Отчего?

– Ну так, не хочу. После я пойду сам и скажу, что книги мои. Если потом вы какое-нибудь преступление сделаете, скажите на меня: я возьму на себя…

– Как же это брать на себя: странной услуги требуете вы! – говорил Райский в раздумье.

– А вы вот что: попробуйте. Если дело примет очень серьезный оборот, чего, сознайтесь сами, быть не может, тогда уж нечего делать – скажите на меня. Экая досада! – ворчал Марк. – Этот мальчик все испортил. А уж тут было принялись шевелиться…

– Я сейчас к губернатору еду, – сказал Райский, – он присылал. Прощайте!

– А! присылал!

– Что же мне делать, что говорить?

– Губернатор замнет историю, если вы назоветесь героем: он не любит ничего доводить до Петербурга. А со мной нельзя, я под надзором, и он обязан каждый месяц доносить туда, здоров ли я и каково поживаю? Ему все хочется сбыть меня отсюда, чтобы мне дали разрешение уехать; я у него как бельмо на глазу! Он уж недавно донес, что я «обнаруживаю раскаяние»: если история с книгами пройдет мимо меня, он донесет, что я стал таким благонадежным и доблестным гражданином, какого ни Рим, ни Спарта не производили: меня и выпустят из-под надзора! Следовательно, взявши на себя историю, вы угодите и ему… А впрочем, делайте, как хотите! – равнодушно заключил Марк. – Пойдемте, и мне пора!

– Куда же вы – вот двери…

– Нет, дойдемте до вашего сада, я там по горе сойду, мне надо туда… Я подожду на острове у рыбака, чем это кончится.

У обрыва Марк исчез в кустах, а Райский поехал к губернатору и воротился от него часу во втором ночи. Хотя он поздно лег, но встал рано, чтобы передать Вере о случившемся. Окна ее были плотно закрыты занавесками.

«Спит», – подумал он и пошел в сад.

Он целый час ходил взад и вперед по дорожке, ожидая, когда отдернется лиловая занавеска. Но прошло полчаса, час, а занавеска не отдергивалась. Он ждал, не пройдет ли Марина по двору, но и Марины не видать.

Вскоре у бабушки в спальне поднялась штора, зашипел в сенях самовар, голуби и воробьи начали слетаться к тому месту, где привыкли получать от Марфеньки корм. Захлопали двери, пошли по двору кучера, лакеи, а занавеска все не шевелилась.

Наконец Улита показалась в подвалах, бабы и девки поползли по двору, только Марины нет. Бледный и мрачный Савелий показался на пороге своей каморки и тупо смотрел на двор.

– Савелий! – кликнул Райский.

Савелий расстановистыми шагами подошел к нему.

– Скажи Марине, чтоб она сейчас дала мне знать, когда встанет и оденется Вера Васильевна.

– Марины нет! – несколько поживее обыкновенного сказал Савелий.

– Как нет, где она?

– Уехала еще на заре проводить барышню за Волгу, к попадье.

– Какую барышню: Веру Васильевну?

– Точно так.

Он остолбенел и почти с ужасом глядел на Савелья.

– На чем же они поехали, с кем? – спросил он, помолчав.

– Прохор их завсегда возит в бричке, на буланой лошади.

Райский молчал.

– К вечеру вернутся, – прибавил Савелий.

– Вернутся, ты думаешь, сегодня? – живо спросил Райский.

– Точно так-с, Прохор с лошадью, и Марина тоже. Они проводят барышню, а сами в тот же день назад.

Райский смотрел во все глаза на Савелья и не видал его. Долго еще стояли они друг против друга.

– Еще ничего не прикажете? – медленно спросил Савелий.

– А? что? да, – очнулся Райский, – ты… тоже ждешь Марину?

– Сгинуть бы ей, проклятой! – мрачно сказал Савелий.

– Зачем ты бьешь ее? Я давно хотел посоветовать, чтоб ты перестал, Савелий.

– Я не бью теперь больше.

– Давно ли?

– Вот теперь, как смирно эту неделю живет, так и…

Складки стали прилежно работать у него на лбу, помогая мысли.

– Ступай, мне больше ничего не надо – только не бей, пожалуйста, Марину – дай ей полную свободу: и тебе, и ей лучше будет… – сказал Райский.

Он пошел с поникшей головой домой, с тоской глядя на окна Веры, а Савелий потупился, не надевая шапку, дивясь последним словам Райского.

«Тоже страсть! – думал Райский. – Бедный Савелий! бедный – и я!»

X

С отъездом Веры Райского охватил ужас одиночества. Он чувствовал себя сиротой, как будто целый мир опустел, и он очутился в какой-то бесплодной пустыне, не замечая, что эта пустыня вся в зелени, в цветах, не чувствуя, что его лелеет и греет природа, блистающая лучшей, жаркой порой лета.

Домовитость Татьяны Марковны и порханье Марфеньки, ее пение, живая болтовня с веселым, бодрым, скачущим Викентьевым, иногда приезд гостей, появление карикатурной Полины Карповны, бурливого Опенкина, визиты хорошо одетых и причесанных барынь, молодых щеголей – он не замечал ничего. Ни весело, ни скучно, ни тепло, ни холодно ему было от всех этих лиц и явлений.

Он видел только одно, что лиловая занавеска не колышется, что шторы спущены в окнах, что любимая скамья стоит пустая, что нет Веры – и как будто ничего и никого нет: точно весь дом, вся окрестность вымерли.

Он не хотел любить Веру, да и нельзя, если б хотел: у него отняты все права, все надежды. Ее нежнейшая мольба, обращенная к нему – была – «уехать поскорей», а он был занят, полон ею, одною ею, и ничем больше!

Даже красота ее, кажется, потеряла свою силу над ним: его влекла к ней какая-то другая сила. Он чувствовал, что связан с ней не теплыми и многообещающими надеждами, не трепетом нерв, а какою-то враждебною, разжигающею мозг болью, какими-то посторонними, даже противоречащими любви связями.

Его мучила теперь тайна: как она, пропадая куда-то на глазах у всех, в виду, из дома, из сада, потом появляется вновь, будто со дна Волги, вынырнувшей русалкой, с светлыми, прозрачными глазами, с печатью непроницаемости и обмана на лице, с ложью на языке, чуть не в венке из водяных порослей на голове, как настоящая русалка!