Обломов, стр. 95

– Да, эта статья кончена: дело решено и сдано в архив; заговелись мы оброк-то получать с Обломовки… – говорил, опьянев немного, Мухояров.

– А черт с ним, кум! У тебя денег-то лопатой не переворочаешь! – возражал Тарантьев, тоже немного в тумане, – источник есть верный, черпай только, не уставай. Выпьем!

– Что, кум, за источник? По целковому да по трехрублевому собираешь весь век…

– Да ведь двадцать лет собираешь, кум: не греши!

– Уж и двадцать! – нетвердым языком отозвался Иван Матвеевич, – ты забыл, что я всего десятый год секретарем. А прежде гривенники да двугривенные болтались в кармане, а иногда, срам сказать, зачастую и медью приходилось собирать. Что это за жизнь! Эх, кум! Какие это люди на свете есть счастливые, что за одно словцо, так вот шепнет на ухо другому, или строчку продиктует, или просто имя свое напишет на бумаге – и вдруг такая опухоль сделается в кармане, словно подушка, хоть спать ложись. Вот бы поработать этак-то, – замечтал он, пьянея все более и более, – просители и в лицо почти не видят, и подойти не смеют. Сядет в карету, «в клуб!» – крикнет, а там, в клубе-то, в звездах руку жмут, играет-то не по пятачку, а обедает-то, обедает – ах! Про селянку и говорить постыдится: сморщится да плюнет. Нарочно зимой цыплят делают к обеду, землянику в апреле подадут! Дома жена в блондах, у детей гувернантка, ребятишки причесанные, разряженные. Эх, кум! Есть рай, да грехи не пускают. Выпьем! Вон и селянку несут!

– Не жалуйся, кум, не греши: капитал есть, и хороший… – говорил опьяневший Тарантьев с красными, как в крови, глазами. – Тридцать пять тысяч серебром – не шутка!

– Тише, тише, кум! – прервал Иван Матвеевич. – Что ж, все тридцать пять! Когда до пятидесяти дотянешь? Да с пятидесятью в рай не попадешь. Женишься, так живи с оглядкой, каждый рубль считай, об ямайском забудь и думать – что это за жизнь!

– Зато покойно, кум; тот целковый, тот два – смотришь, в день рублей семь и спрятал. Ни привязки, ни придирки, ни пятен, ни дыму. А под большим делом подпишешь иной раз имя, так после всю жизнь и выскабливаешь боками. Нет, брат, не греши, кум!

Иван Матвеевич не слушал и давно о чем-то думал.

– Послушай-ка, – вдруг начал он, выпучив глаза и чему-то обрадовавшись, так что хмель почти прошел, – да нет, боюсь, не скажу, не выпущу из головы такую птицу. Вот сокровище-то залетело… Выпьем, кум, выпьем скорей!

– Не стану, пока не скажешь, – говорил Тарантьев, отодвигая рюмку.

– Дело-то, кум, важное, – шептал Мухояров, поглядывая на дверь.

– Ну?.. – нетерпеливо спросил Тарантьев.

– Вот набрел на находку. Ну, знаешь что, кум, ведь это все равно, что имя под большим делом подписать, ей-богу так!

– Да что, скажешь ли?

– А магарыч-то какой? магарыч?

– Ну? – понукал Тарантьев.

– Погоди, дай еще подумать. Да, тут нечего уничтожить, тут закон. Так и быть, кум, скажу, и то потому, что ты нужен; без тебя неловко. А то, видит Бог, не сказал бы; не такое дело, чтоб другая душа знала.

– Разве я другая душа для тебя, кум? Кажется, не раз служил тебе, и свидетелем бывал, и копии… помнишь? Свинья ты этакая!

– Кум, кум! Держи язык за зубами. Вон ведь ты какой, из тебя, как из пушки, так и палит!

– Кой черт услышит здесь? Не помню, что ли, я себя? – с досадой сказал Тарантьев. – Что ты меня мучишь? Ну, говори.

– Слушай же: ведь Илья Ильич трусоват, никаких порядков не знает: тогда от контракта голову потерял, доверенность прислали, так не знал, за что приняться, не помнит даже, сколько оброку получает, сам говорит: «Ничего не знаю…»

– Ну? – нетерпеливо спросил Тарантьев.

– Ну, вот он к сестре-то больно часто повадился ходить. Намедни часу до первого засиделся, столкнулся со мной в прихожей и будто не видал. Так вот, поглядим еще, что будет, да и того… Ты стороной и поговори с ним, что бесчестье в доме заводить нехорошо, что она вдова: скажи, что уж об этом узнали; что теперь ей не выйти замуж; что жених присватывался, богатый купец, а теперь прослышал, дескать, что он по вечерам сидит у нее, не хочет.

– Ну, что ж, он перепугается, повалится на постель, да и будет ворочаться, как боров, да вздыхать – вот и все, – сказал Тарантьев. – Какая же выгода? Где магарыч?

– Экой какой! А ты скажи, что пожаловаться хочу, что будто подглядели за ним, что свидетели есть…

– Ну?

– Ну, коли перепугается очень, ты скажи, что можно помириться, пожертвовать маленький капитал.

– Где у него деньги-то? – спросил Тарантьев. – Он обещать-то обещает со страху хоть десять тысяч…

– Ты мне только мигни тогда, а я уж заемное письмецо заготовлю… на имя сестры: «занял я, дескать, Обломов, у такой-то вдовы десять тысяч, сроком и т. д.».

– Что ж толку-то, кум? Я не пойму: деньги достанутся сестре и ее детям. Где ж магарыч?

– А сестра мне даст заемное письмо на таковую же сумму; я дам ей подписать.

– Если она не подпишет? упрется?

– Сестра-то!

И Иван Матвеевич залился тоненьким смехом.

– Подпишет, кум, подпишет, свой смертный приговор подпишет и не спросит что, только усмехнется, «Агафья Пшеницына» подмахнет в сторону, криво и не узнает никогда, что подписала. Видишь ли: мы с тобой будем в стороне: сестра будет иметь претензию на коллежского секретаря Обломова, а я на коллежской секретарше Пшеницыной. Пусть немец горячится – законное дело! – говорил он, подняв трепещущие руки вверх. – Выпьем, кум!

– Законное дело! – в восторге сказал Тарантьев. – Выпьем.

– А как удачно пройдет, можно годика через два повторить; законное дело!

– Законное дело! – одобрительно кивнув, провозгласил Тарантьев. – Повторим и мы!

– Повторим!

И они выпили.

– Вот как бы твой земляк-то не уперся да не написал предварительно к немцу, – опасливо заметил Мухояров, – тогда, брат, плохо! Дела никакого затеять нельзя: она вдова, не девица!

– Напишет! Как не напишет! Года через два напишет, – сказал Тарантьев. – А упираться станет – обругаю…

– Нет, нет, Боже сохрани! Все испортишь, кум: скажет, что принудили, пожалуй, упомянет про побои, уголовное дело. Нет, это не годится! А вот что можно; предварительно закусить с ним и выпить; он смородиновку-то любит. Как в голове зашумит, ты и мигни мне: я и войду с письмецом-то. Он и не посмотрит сумму, подпишет, как тогда контракт, а после поди, как у маклера будет засвидетельствовано, допрашивайся! Совестно будет этакому барину сознаваться, что подписал в нетрезвом виде; законное дело!

– Законное дело! – повторил Тарантьев.

– Пусть тогда Обломовка достается наследникам.

– Пусть достается! Выпьем, кум.

– За здоровье олухов! – сказал Иван Матвеевич. Они выпили.

IV

Надо теперь перенестись несколько назад, до приезда Штольца на именины к Обломову, и в другое место, далеко от Выборгской стороны. Там встретятся знакомые читателю лица, о которых Штольц не все сообщил Обломову, что знал, по каким-нибудь особенным соображениям или, может быть, потому, что Обломов не все о них расспрашивал, тоже, вероятно, по особенным соображениям.

Однажды в Париже Штольц шел по бульвару и рассеянно перебегал глазами по прохожим, по вывескам магазинов, не останавливая глаз ни на чем. Он долго не получал писем из России, ни из Киева, ни из Одессы, ни из Петербурга. Ему было скучно, и он отнес еще три письма на почту и возвращался домой.

Вдруг глаза его остановились на чем-то неподвижно, с изумлением, но потом опять приняли обыкновенное выражение. Две дамы свернули с бульвара и вошли в магазин.

«Нет, не может быть, – подумал он, – какая мысль! Я бы знал! Это не они».

Однако ж он подошел к окну этого магазина и разглядывал сквозь стекла дам: «Ничего не разглядишь, они стоят задом к окнам».

Штольц вошел в магазин и стал что-то торговать. Одна из дам обернулась к свету, и он узнал Ольгу Ильинскую – и не узнал! Хотел броситься к ней и остановился, стал пристально вглядываться.