Голгофа, стр. 48

— Ну, братья мои, теперь пойдем ужинать, — бодро сказал отец Иннокентий и первым поднялся со стула.

Он вышел из-за стола и направился в трапезную. За ним пошел Кондрат. Иннокентий повернулся к нему и сказал шепотом:

— Что, отец Кондрат, боишься?

Отец Кондрат отступил шаг назад и посмотрел прямо в глаза Иннокентию.

— Нет, я не боюсь. Но это не божье дело, отец… не божье.

— Божье. Божье, дурень, — шепнул Иннокентий и вошел в трапезную.

Трапезная пылала тысячью зажженных свечей в светильниках и курилась запахами жертвенников, стоявших в углах зала. Двенадцать женщин-мироносиц встречали своего господина и бога. Хор голосов дружно провозглашал осанну. Белая одежда Христовых невест, подвязанных черными поясами и с черными покрывалами на головах, переливалась яркими цветами под лучами свечей, а роскошный стол, приготовленный к ужину, играл миллионами искр на граненой посуде. Мать София, в отличие от всех, была в черном. Она поднялась навстречу сыну и поцеловала его в лоб.

— Благословенна ты, женщина, что так спокойно провожаешь своего сына на страшную Голгофу, — торжественно произнес Иннокентий, отвечая на ее поцелуй, — иди и молись за меня.

Мать София долгим взглядом обвела присутствующих, перекрестила Иннокентия, прикрыв глаза рукавом, вышла.

Иннокентий сел к столу. За ним последовали все двенадцать апостолов и двенадцать жен-мироносиц. Иннокентий взял за руку грустную Катинку и усадил возле себя. Потом поднял рюмку вина, благословил ее.

— Братья и сестры! Пейте вино, что превратилось в кровь мою, пролитую за веру нашу, кровь, отданную за спасение церкви Христовой.

Двадцать пять рюмок поднялось вверх. Все замерли на мгновение. Иннокентий взял хлеб, поднял его и торжественно произнес:

— Братья и сестры! Ешьте хлеб этот, что превратился в тело мое, за вас отданное для спасения церкви Христовой.

Трапеза началась в абсолютной тишине. Молчали, пока Иннокентий снова не налил себе большой бокал и не указал другим на бутылки.

— Братья и сестры, хочу видеть веселье на лицах ваших. Не сдерживайте плоти своей, заслужившей перед господом вместе со мной вкусить земных радостей.

И он выпил до дна свой полный бокал.

Стало оживленней. Слышались уже тихие разговоры, шептались женщины, которых волновал один вопрос: кто из них поедет с Иннокентием. Раздавались суровые угрозы в адрес врагов церкви, осмелившихся вредить Иннокентию. Шумнее становилась трапеза. Уже слышался игривый смех женщин и дерзкий шепот мужчин. Кто-то произнес пылкие слова предложения, слышались бесстыдные шутки, у кого-то лопнула под нажимом одежда, вскрикнула, теряя сознание, одна из мироносиц. А Иннокентий сидел, тихо гладил припавшую к груди его Катинку и улыбался какой-то загадочной улыбкой, глядя в зал. А зал весело, неудержимо, страстно гудел, возбужденный вином.

33

Сам не свой возвратился Герасим домой. Какая-то тоска сжимала сердце, мутило, места себе не находил. Отец Кондрат тенью будто двигался за ним и будоражил жуткие воспоминания о тайной вечере у отца Иннокентия. До самого Липецкого Герасим то и дело посматривал на свои руки, словно чувствовал на них горячую кровь Кондрата. Она бросала красный отблеск на весь свет. Хотел даже вернуться в Балту, выдать себя полиции, но его останавливали суровый приказ брата Семеона, заместителя Иннокентия, и страшная присяга служить Иннокентию. И суровый Герасим стал подобен смерти.

Григорий Григориан и Григорий Сырбул ехали с Герасимом и ни на мгновение не спускали с него глаз. Они словно знали его мысли. Каждый раз, когда печаль охватывала Герасима, они расспрашивали его или что-то рассказывали. И так до самого хутора. Только на хуторе, когда выбрались из телеги и кучер ушел домой, Григорий хмуро сказал:

— Герасим, смотри, не забудь наказа отца Иннокентия. Знай, чего церковь миру не сказывает, того и мы, грешные слуги ее, не должны разглашать. То не наше дело. Да и не твои то руки сделали, бог послал ему смерть, ибо он замышлял зло против Иннокентия. А потому нужно служить богу, как присягал, выбрось из головы все, о чем не велел думать отец Иннокентий.

Герасим понял скрытый смысл благочестивых слов высокого седого старика с бородой и мохнатыми бровями. Убедился он и в том, что этого великана с узким лбом и маленькими глазками, спрятанными где-то глубоко в щелках век, приставили к нему в качестве надзирателя. И он подчинился этому. Умоляюще посмотрел на Григория Сырбула, что безразлично оглядывал хутор. Но встретился со злыми колючими глазами, светившимися недобрыми огоньками и не обещавшими пощады. Герасим уныло опустил голову.

— Тяжело, отец Григорий. Покойник будто все за мной ходит и грозится… — пожаловался тихо Герасим.

— Молись, — коротко и сухо ответил Григорий Сырбул. — Да не забудь, что мы с Григорием твои батраки. Сегодня же пошли нас за тем, что нужно.

Герасим тупо посмотрел на него и кивнул головой.

На следующее утро оба монаха, переодетые в крестьянские одежды, ушли в село и слонялись там весь день. Поужинав, заперлись в риге и захрапели. Но, видно, не крепок был сон у апостолов. В полночь Григориан вышел во двор, прислушался и бесшумно направился к дому Герасима. Подошел, стукнул в окно и отступил за хату. В ту же минуту дверь открылась и вышел полураздетый Герасим. Тоже прислушался и на цыпочках пошел за хату, где ожидал Григориан. А потом оба направились садом туда, где двор подходил к когда-то глубокому, а теперь уже засыпанному оврагу. Только дошли, как Григориан тихо свистнул. В ответ из терновника послышался приглушенный кашель.

— Вылезайте. Можно начинать, — кому-то шепотом сказал Григорий.

Герасим неподвижно стоял и следил за своим надзирателем. Он готов был крикнуть во весь голос:

— Спасите! Ради бога, спасите!

Готов был бежать от этого места, где снова затевалось какое-то страшное таинственное дело. Но при нем неотступно стояли два надзирателя — Григорий Сырбул и Григориан. Они распоряжались здесь, как хозяева. Из оврага к ним вышло двенадцать темных фигур.

— Так что же будем делать? — спросил один.

Григорий повернулся к Герасиму.

— Покажи, раб божий, самое укромное место, где бы ты погреб выкопал, если бы хотел получше спрятать его от людей?

Герасим не понял вопроса.

— Герасим, тебя спрашиваю: где тебе рыть погреб, чтобы спрятанного не нашли злые люди. Мы не можем ждать…

Герасим печально вспомнил наставления Иннокентия. Вздрогнул… и пошел в сад, за ним двинулись остальные. Возле первых деревьев Герасим остановился.

— Вот за этими кустами винограда пусть роют… — с болью в голосе проговорил Герасим.

Григориан и Сырбул обошли место вокруг и остановились на закрытом со всех сторон кусочке земли.

— Ты руби вот этот куст, — грубо, безжалостно сказал Сырбул, показывая на столетний куст винограда.

Он был гордостью Герасима, во всей волости не было такого. Герасиму показалось, что Сырбул указал на него самого и что вот-вот сорвется топор и обрубит его жизнь, оборвет последнюю нить, связывающую его с этим миром, с хозяйством, с этими раскидистыми деревьями, с буйным виноградом, с солнцем, воздухом, землей… Что-то горячее обожгло ему грудь, невысказанная, непостижимая тоска и отчаяние раздирали сердце, горела голова, словно он только что сильно ею ударился.

— Мэй, не руби его… Это еще дедовский, ему сто двадцать два года… Не руби, прошу, пожалей меня. Сними голову, заруби меня, а куст не тронь! Слышишь? Ты же человек, ты же когда-то был хозяином, неужели не жалко тебе такого добра?

Голос его дрожал, он едва сдерживался.

— Раб Герасим, не зли меня. Позвал людей, так оставь их в покое, пусть копают… А здесь самое удобное место для погреба. Виноград у тебя другой вырастет, — резко ответил Григорий, отталкивая Герасима от куста, — оставь их. Рубите.

Герасим не унимался. Он уже ничего не сознавал, жалость заслонила весь мир. Он видел только поистине страшное крушение своего хозяйства.