Голгофа, стр. 42

А в селе крик. Во дворах переполох.

Гудит пьяное село. Каждого донял страшный поступок Савки. Пришелся он как раз в самый тяжелый день, когда ныли сердца от тоски, а беспомощный ум искал выхода, когда как-то вдруг заметнее стала беспросветная нужда и не видно было впереди спасения.

Злоба вскипала в сердцах строгих, суровых хозяев.

В голове мутилось, и что-то кололо в самую душу. Воспламенялась кровь желанием сорвать на ком-то злость.

— Из-за таких нет нам добра! Неурожай, не шлет господь дождя, нет у него к нам милосердия…

— Бить таких нужно. Из-за них нет нам спасения. За его разврат карает нас господь.

— Нечестивцев, голоту проклятую нужно уничтожать…

Пыль стелется над селом. Выскакивают из дворов хозяева, когда-то мирные, а теперь лютые, гонятся за призраком своего бедствия. Туда, к мельницам, где продолжается веселый жок, где плачет и смеется болгаряска, где весело развеваются юбки и выделывают сложные па тяжелые крестьянские постолы. Гулом гудит громадный черный рой, летящий в тучах пыли к мельницам. Не летит, а мчится с урчаньем, раздираемый и подталкиваемый неосознанной тяжелой злобой. Мчится, словно смерч на море, как черная грозовая туча, готовая вот-вот взорваться страшным громовым ударом. И гром этот слышно уже издали. Идет, приближается к мельницам угрожающий гул. Трещат плетни, заборы. Вооружается темная озлобленная крестьянская масса, сжав зубы, хватает что под руку попало и в слепой ярости мчится туда, где мелькнула тень— причина этого вековечного несчастья, где показалась угроза богачам в виде пьяной Савкиной правды. Оборвался голос гармони.

— Хлопцы! Старики на нас с дрекольем! — запыхавшись, крикнул парень. — Гулять нам запрещают!

— Встретить их войной!

— Камнями их!

— Бей их!

Толпа мигом выскочила на гору, к старой казарме, когда-то построенной здесь заботливым императором, чтобы усмирять «иноверцев». Вмиг в руках у всех оказались камни, и молодежь выстроилась против идущих.

Вот первая шеренга. Уже видно дреколье. Вот уже мелькнула взлохмаченная борода переднего в группе.

— Ой! Спасите! Бьют!

— А-а-а-а! Бей!

— А-а-а-а! Броса-а-й!

— Вур-р-р-х-х! Вур-рх!

— Ай! Бей!

Пыль покрыла гору. Остановился натиск пьяного бородатого села. Потекла кровь из разбитых голов. Первая струйка ало-черной крови отрезвила толпу. Угомонилась стихия. Опустились колья. Оседала пыль. Рассеивалась туча.

Молодежь отступила на гору. У нее тоже были потери, остались там, на месте встречи. Савка, весь в крови, растянул гармонь. Она всхлипнула и зарыдала, как рыдает сын над убитым отцом.

Вдруг утих, повалился, покатилась гармонь. Сухими губами хватал воздух и словно умолял о чем-то. А рядом с ним стоял, облизывая пересохшие губы, сын Лопуха Михаил с окровавленным ножом в руках.

В толпе кто-то шевельнулся. Другой, третий. Угрожающе задвигалась вся толпа.

— Ай!

— Эх! Г-е-ех!

Подлетало вверх бесформенное тело Михаила и падало на землю. И вот уже превратился человек в мешок мяса, густо пересыпанный пылью.

— Жандарм! Жандарм!

Внезапно все утихло. Никто и не пытался бежать. Только отворачивались друг от друга.

Возвращаясь в село, несли убитых. Рыдали женщины, матери. Тяжко вздыхали отцы. Толпы народа двигались ва жандармом и впереди несли мертвого Савку. А навстречу им, в Балту, змеился длинный обоз телег. На передней сидел старый отец Милентий в облачении, а за телегами церковные служки несли хоругви. Колокола ревели в церкви, и их жуткие звуки смешивались с гулом толпы. Вереница все дальше отдаляется от села. Крестятся у плетней перепуганные тетки. Плачут.

Старый Макар стоит возле церкви и крестится.

— Принесена жертва. Прости им, господи, ибо не ведают, что творят.

Жандарм, поравнявшись с ним, строго бросил:

— Дед, иди с нами. Сумел заварить бучу — сумей и ответить.

Старый Макар не понял, о чем говорил жандарм, однако пошел за ним и, шагая следом, все крестился.

Обоз скрылся за селом. В церковь возвращались хоругви, и все еще ревел, не унимаясь, колокол.

Стихало село. Умолкал хлопотливый день. Багрово-красное солнце садилось за горизонт.

28

Работа подвигалась. Землекопы на удивление прилежно выполняли самые трудные работы, и десятник ежедневно констатировал, что продвигается вглубь с быстротой, достаточной, чтобы окончить работу раньше срока. Это было особенно приятно еще и потому, что чем дальше, тем больше сгущалась вокруг колодца атмосфера таинственности и загадочности. А то, что возле него почти неотступно стоял углубленный в себя Герасим и следил, чтобы господин десятник не расспрашивал о чем-либо землекопов, окончательно убедило его, что подслушанный в терновнике разговор — не просто обрывок беседы и что он находится в определенной причинной связи по крайней мере с двумя объектами: с колодцем, который они с Герасимом так форсируют, и с ним лично, подслушавшим какую-то часть тайны, узнавать которую ему не следовало. Поняв эту связь, десятник серьезно встревожился. Он хотел поскорее избавиться от проклятой работы, неожиданно поставившей его жизнь под угрозу. А что это так, господин десятник заключил из того, что иннокентьевщина распространялась неимоверно быстро. И ничего удивительного не было б, если бы на него вдруг науськали какого-нибудь дикого фанатика и он бы внезапно очутился ночью в этой самой яме, которую рыл для колодца. От этих размышлений начинало знобить.

Кончать быстрее! Любой ценой кончать!

Он все больше подгонял землекопов. И очень обрадовался, когда напал на первый слой воды. Правда, он был незначительный, для такой усадьбы не хватило бы, но все говорило о том, что если копать дальше — воды будет много. Наконец колодец был готов. Землекопы едва успели выбраться из ямы, как вода пошла сильным потоком. Десятник довольно потер руки и пошел сообщить Герасиму об окончании работы. Тот так же радостно встретил известие и весело спросил:

— Так, выходит, и быстрее можно работать? А?

— Можно, господин Мардарь, лишь бы деньги. Вам этот колодец втрое дороже обошелся, чем если бы его рыли, как я говорил. Да и не гнал бы так.

На Герасима это не произвело никакого впечатления. Наоборот, казалось, он даже радовался тому, что ушло больше денег.

…Начало светать, но десятник не спал, у него был приступ какой-то нервной бессонницы. Его тревожила тайна колодца. Все предыдущие факты и наблюдения он свел в систему, расположил в определенной последовательности. Осталось сделать вывод, убедиться, что он прав, чтобы вступить в борьбу и прибрать к рукам этого наглого вахлака. Ему захотелось раздобыть хоть какие-нибудь доказательства. Для этого он и вышел во двор. Подошел к группе крестьян, которая ожидала его. При виде их любопытство его еще больше разгорелось. Но он только решился сказать:

— Ну вот, наверно, колодец уже готов…

Помолчал. Молчание получилось каким-то очень тягостным и неожиданным. Добавил:

— Надо, наверное, посмотреть, так ли идет вода, как вначале. Ну-ка, готовьте бадью.

Землекопы подвинули бадью, положили поперек валок и ухватились за канат, чтобы спустить десятника в колодец. И только когда он сел в бадью, когда качнулась она над черной пастью ямы, промелькнула мысль:

«Не здесь ли конец?»

Но было уже поздно. Он зажег факел и, махнув рукой, медленно стал спускаться вниз. Со дна на него повеяло холодом и сыростью, вода как-то жутко поблескивала. Чтобы рассеять страх, десятник внимательно оглядывал стены, присматривался к кладке. Стены были ровные и гладкие, как того требовали техника кладки стен в колодцах и правила цементирования. И, чтобы еще раз убедиться, что это действительно так, он начал стучать по стенам длинной палкой, оказавшейся в бадье. Стук гулко раздавался в яме и пропадал то ли где-то у воды, то ли вверху. Стены выложены на совесть… Но что это? Удар прозвучал глухо, штукатурка осыпалась, и кусок ее с тихим всплеском упал в воду.