Порнография, стр. 4

На этот раз его коленопреклонение было последним ударом, он будто курицу дорезал, а месса покатилась дальше, но уже смертельно раненная и болтливая, как полоумный. Ite, missa est [2]. Ш… о, триумф! Какая победа над мессой! Какая гордость! Будто это разрушение было для меня желанной развязкой: наконец-то я один, один, без никого и ничего, сам по себе, один в абсолютной темноте… достиг я своей крайней черты, вошел во мрак! Печальная развязка, печальный привкус познания и печальный триумф! Но в этом таилась головокружительная гордость, исполнение суровой миссии возмужавшего, уже свободного духа. Но и ужас в этом был, и я, лишившись всякой опоры, чувствовал себя в себе как в лапах чудовища, будучи в состоянии выделывать с самим собой все что угодно, все, все, все! Холод гордости. Бесстрастие запредельности. Суровость и пустота. Ну, так что же? Богослужение шло к концу, я сонно таращился и был очень измучен, эх, уйти бы отсюда, поехать домой, в Повурну, по этой песчаной дороге… и в этот момент мой взгляд… мои глаза… Застывшие в испуге глаза. Да, что-то притягивало взгляд… глаза. Да, лишало воли и манило. Что? Что притягивало, что привлекало? Очарование, почти как во сне, подернутые дымкой края, о которых мы мечтаем, не в силах постичь, и кружим вокруг них с немым криком во всепожирающей, мучительной, блаженной и самозабвенной тоске.

Так и я кружил вокруг еще в тревоге и сомнениях… но уже мягко проникло в меня сладкое насилие, которое захватывало – околдовывало – пленяло – очаровывало – манило и покоряло – играло мною, и контраст между космическим холодом этого мрака и родником, струящимся наслаждением, был настолько разительным, что во мне возникла неясная мысль: Бог и чудо! Бог и чудо!

Однако что же это было?

Это было… Краешек щеки и полоска шеи… кого-то, кто стоял перед нами, в толпе, в нескольких шагах…

Ах, я чуть не поперхнулся! Это был… (юноша)

(юноша)

И, поняв, что это всего лишь (юноша), я начал резко освобождаться от своего экстаза. Ведь я его почти не видел, только немного обычной кожи – шеи и щеки. Но вдруг он пошевельнулся, и это едва уловимое движение пронзило меня, как дьявольское наваждение!

Но ведь это (юноша).

И ничего больше, только (юноша).

Ох, какая же маета! Обычная шестнадцатилетняя шея с подстриженными волосами и с обычной кожей (юношеской), немного воспаленной, и (юношеская) посадка головы – обычнейшая, – откуда же во мне этот трепет? О… а теперь я увидел очертания носа, губы – голова слегка повернулась влево, – и ничего такого, я увидел в профиль обычное (юношеское) лицо в профиль – обычное! Он был не из крестьян. Гимназист? Практикант? Обычное (юношеское) лицо, спокойное, немного упрямое, дружелюбное, лицо – с таким лицом грызут карандаши, играют в футбол или на бильярде, – а воротник пиджака заходил на воротничок рубашки, шея была загорелой. Но сердце у меня колотилось. И лучился он божественным светом, обратившись в нечто волшебно-прекрасное и манящее в безграничной пустоте этого мрака, в источник света и живительного тепла. Божья милость. Непостижимое чудо. Как такая малость вдруг стала великой?

Фридерик? Знал ли об этом Фридерик, заметил ли, бросилось ли ему это в глаза?… Но вот люди зашевелились, месса закончилась, толпа двинулась к выходу. И я за всеми. Впереди меня шла Геня, ее плечики и еще школьная шейка, и это попалось мне на глаза, а когда попалось, полностью мной завладело – и так складно соединилось с той шеей… я сразу легко, без труда понял: та шея и та шея. Эти две шеи. Эти шеи были…

Как это? Что такое? А то, что ее шея (девушки) как бы тянулась к той (юношеской) шее, эта шея будто за горло была схвачена той шеей и сама хватала ту шею за горло! Прошу прощения за эти неловкие метафоры. Мне слегка неловко об этом говорить (я также должен буду когда-нибудь объяснить, почему слова (юноша) и (девушка) беру в скобки, да, и это требует объяснения). Ее движения, когда они шли впереди меня в толчее, в жаркой давке, были тоже как-то «обращены» к нему, были страстным приложением, присовокуплением к его движению здесь же, здесь, в этой толпе. Может ли это быть? Не показалось ли мне? Но вот я увидел ее руку, опущенную вдоль тела, вдавленную в тело толпой, и эта вдавленная ее рука отдавалась его рукам в интимности и тесноте всех этих склеенных тел. Ведь все в ней было «для него»! А он там, впереди, спокойно идущий вместе с людьми, но только на ней сосредоточенный и на нее нацеленный. О, непреодолимая, слепая влюбленность друг в друга и вожделение, и одновременно это спокойствие в толпе! Ах! Так вот оно что! – теперь я понимал, какая тайна привлекла меня к нему с первого взгляда.

Мы выбрались из костела на залитую солнцем площадь, и люди рассыпались, они же – он и она – предстали моим глазам. Она в светлой кофточке с белым воротничком и в синей юбке, стоящая сбоку в ожидании родителей и закрывающая на застежку молитвенник. Он… подошел к стене и, поднявшись на цыпочки, заглянул за нее – не знаю уж зачем. Знакомы ли они? Хоть и стояли они порознь, но вновь и еще сильней бросалась в глаза их возбуждающая гармоничность: они существовали только друг для друга. Я зажмурил глаза – на площади было бело, зелено, лазорево, тепло – я зажмурил глаза. Он для нее, она для него, так стояли они порознь, не проявляя интереса друг к другу, – и таким сильным все это было, что его губы не губам ее соответствовали, а всему ее телу – а тело ее для его ног было создано!

Боюсь, что, возможно, последней фразой я как-то слишком далеко зашел… Может быть, следовало бы просто сказать, что это была исключительно гармоничная пара, и не только в половом смысле? Ведь бывает же иногда так, что, увидев каких-то мужчину и женщину, мы говорим: да, эта пара как на подбор – но в данном случае «подбор», если можно так выразиться, был еще более разительным, ибо незрелых коснулся… не знаю, поймете ли… но эта несовершеннолетняя чувственность светилась красотой высшего порядка, благодаря, в частности, тому, что они были друг для друга счастьем, были чем-то драгоценным и самым главным! И я на этой площади, под этим солнцем, очумевший и ошалевший, не мог понять, не вмещалось это в моей голове, как они могут не обращать внимания друг на друга, не стремиться друг к другу! Она сама по себе, и он сам по себе.

Воскресенье, деревня, жара, сонная одурь, костел, никто никуда не спешит, образовались группки людей, пани Мария, трогающая лицо кончиками пальцев, будто проверяя кожу, – Ипполит, разговаривающий с управляющим из Икани о налогах, – рядом Фридерик, корректный, с руками в карманах пиджака, гость… ах, эта картинка заслонила недавнюю черную бездну, в которой так неожиданно засветился живой огонек… и только одно меня мучило: заметил ли Фридерик? Знал ли он?

Фридерик?

Ипполит спросил управляющего:

– А с картофелем? Что будем делать?

– По полумере дадим.

Тот (юноша) подошел к нам.

– А это мой Кароль, – сказал управляющий и подтолкнул его к Фридерику, протянувшему ему руку.

Он со всеми поздоровался, а Геня сказала матери:

– Смотри! Галецкая выздоровела!

– Ну что, зайдем к ксендзу? – спросил Ипполит, но тут же пробормотал: – А зачем? – И гаркнул: – В дорогу, господа, пора домой!

Мы прощаемся с управляющим. Садимся в коляску, а с нами Кароль (что такое?), который устроился рядом с кучером, и вот мы едем, колеса, попадая в рытвины, издают глухой стон, песчаная дорога в дрожащем ленивом воздухе, висит золотистая муха, а когда мы въехали на холм – квадраты полей и железная дорога, далеко, там, где начинается лес. Мы едем. Фридерик рядом с Геней восторгается характерным для колорита этих мест золотисто-голубым оттенком, который – он объясняет – происходит от частичек лёсса в воздухе. Мы едем.

3

Коляска ехала. Кароль сидел на козлах, рядом с кучером. Она на переднем сиденье – и там, где кончалась ее головка, там он начинался, поднимающийся над ней, как второй этаж, спиной к нам, различимый лишь в своем слепом тонком контуре – а ветер надувал его рубашку, – и сочетание ее лица с отсутствием его лица, дополнение ее зрячего лица его незрячей спиной поразило меня темной жаркой раздвоенностью… Они не были слишком красивы – ни он, ни она, – лишь настолько, насколько свойственно этому возрасту, – но они были прекрасны в своем замкнутом круге, в этом взаимном вожделении и восхищении, – в том, во что никто другой не имел права мешаться. Они существовали для себя самих – только друг для друга. Тем более потому, что были так (молоды). Я не имел права подсматривать, поэтому старался не смотреть на них, но, имея перед глазами Фридерика, который сидел рядом с ней, я вновь и вновь задавался вопросом: заметил ли он? Понял ли? И я пытался поймать хотя бы один его взгляд, из тех притворно-равнодушных, ускользающих и жадных взглядов.

вернуться

[2] Идите с миром, месса окончена (лат.).