Фердидурка, стр. 44

У получившего пощечину захрипело в горле, заклинило его – но, убежден, в глубине души он с благодарностью принял пощечину, которая в известной степени определяла его статус.

– Вы мне за это заплатите, – проговорил Пимко холодно и с явным облегчением. Поклонился инженеру, инженер поклонился ему. Пимко, суетливо воспользовавшись поклоном, направился к выходу. Копырда тотчас же присоединился к поклонам и двинулся за Пимкой, намереваясь протащить контрабандой и себя… Млодзяк вскочил. Что? – тут к ответственности привлекают, тут поединок, а этот прохвост уходит как ни в чем не бывало, улизнуть хочет! Так и ему в морду! Инженер подскочил к Копырде с вытянутой рукой, но в последнюю долю секунды сообразил, что не может бить по лицу сопляка, школьника, хлюста, рука его странно вывихнулась, и вместо того, чтобы ударить, Млодзяк схватил его (он не мог погасить скорость), схватил его за подбородок. Копырда, схваченный так незаконно, разъярился больше, чем если бы его ударили по лицу, мало того, недозволенный прием после тягучей четверти часа бессмыслицы вызволил в нем первобытные инстинкты. Бог его знает, что ему втемяшилось в голову – или что инженер намеренно его схватил, или что, если ты мне, то и я тебе, – какая-то подобная этим мысль должна была его схватить, и по закону, который следовало бы назвать «законом наклона», он нагнулся и схватил инженера за колено. Млодзяк рухнул – Копырда же укусил его в левый бок, схватил зубами, не пускал – поднял лицо и безумными глазами рыскал по комнате, кусая инженеров бок.

Яповязывал галстук и собирался надеть пиджак, но задержался, заинтересованный. Ничего подобного мне никогда видеть не приходилось. Инженерша бросилась мужу на помощь, схватила Копырду за ногу и стала изо всех сил тянуть. Все это закрутилось и окончательно рухнуло. Вдобавок Пимко, который стоял в шаге от этого клубка, совершил вдруг поступок необычайно странный, почти не поддающийся описанию. Неужели учителишка окончательно усомнился в себе? Или поддался? Или не хватило ему решительности, чтобы стоять, когда те лежали? Или лежание показалось ему не хуже стояния на ногах? Так или иначе, но он добровольно улегся в углу на спину и поднял конечности вверх, давая этим понять, что он совершенно беззащитен. Я завязал галстук, и меня даже не тронуло, когда девушка сбросила одеяло, с плачем выскочила из постели и запрыгала около возящихся Млодзяков и Копырды, словно судья на боксерском матче, слезно умоляя:

– Мамочка! Папочка!

Инженер, обалдевший от возни, ища опоры для рук, схватил ее за ногу, повыше щиколотки. Она упала. Они катались вчетвером по полу тихо, как в костеле, ибо, помимо всего прочего, стыдно им было. Я вдруг увидел, что мать кусает дочку, Копырда тянет инженершу Млодзяк, а инженер пинает Копырду, потом опять мелькнула у меня перед глазами коленка барышни Млодзяк на голове матери.

Одновременно профессор в углу стал проявлять все более сильную склонность к куче-мале – лежа на спине с задранными конечностями, он, однако, явно тяготел и неподвижно рвался к ней, ибо куча-мала и клубок, несомненно, стали для него единственным выходом. Встать на ноги не мог, не было у него никаких причин для вставания – но и лежать на спине он тоже больше не мог. Достаточно было маленькой зацепки, когда семейство вместе с Копырдой перевалилось чуть поближе, – Пимко схватил Млодзяка где-то в окрестностях печени, и водоворот втянул его в себя. Я кончил укладывать самые необходимые вещи в маленький чемодан и надел шляпу. Мне надоело. Прощай, современная, прощайте, Млодзяки и Копырда, прощай, Пимко, – нет, не прощайте, ибо как же прощаться с тем, чего уже нет. Яуходил налегке. Сладко, сладко стряхнуть пыль с обуви и уходить, не оставляя ничего за спиной, нет, не уходить, а идти… Да и было ли то, что Пимко, учителишка классический, уконтрапупил меня, был ли я учеником в школе, современный с современной, был ли танцующим в спальне, отрывающим крылья мухе, подглядывающим в ванной, тра-ля-ля… Был ли я с попочкой, с рожей, с коленкой, тра-ля-ля… Нет, все исчезло, ни молодой, ни старый, ни современный, ни старомодный, ни школьник, ни мальчик, ни зрелый, ни незрелый, я был никто… никакой… Уходить идя, идти уходя, не чувствовать даже воспоминаний. Блаженное обезразличивание! Без воспоминания! Когда в тебе все умирает, а никто еще не успел родиться заново. О, стоит жить для смерти, дабы знать, что в нас умерло, что этого уже нет, пусто и пустынно, тихо и чисто, – и когда я уходил, казалось мне, что я иду не один, но с самим собой – тут, совсем рядом, а может, во мне либо вокруг меня шел кто-то идентичный и тождественный, мой – во мне, мой – со мной, и не было между нами любви, ненависти вожделения, отвращения, безобразия красоты, смеха, частей тела, никакого чувства и никакого механизма, ничего, ничего, ничего… На сотую долю секунды. Ибо, когда я проходил через кухню, на ощупь, во тьме тихонько меня окликнули из алькова прислуги:

– Юзя, Юзя…

А это Ментус сидел на служанке и торопливо шнуровал ботинки.

– Я тут. Уходишь? Подожди, я с тобой.

Шепот угодил мне в бок, и я остановился как подстреленный. Рожу его я не мог хорошо рассмотреть в темноте, но, судя по голосу, она должна была быть страшна. Служанка тяжело дышала.

– Тсс… тихо. Пошли. – Он слез со служанки. – Туда, туда… Осторожно – корзинка.

Мы оказались на улице.

Светало. Домики, деревья и заборы стояли вытянутые по линейке, упорядоченные – и воздух прозрачный над самой землей, выше густеющий и превращающийся в отчаянный туман. Асфальт. Вакуум. Роса. Пустота. Рядом со мной Ментус, приводящий в порядок одежду. Я старался не смотреть на него. Из открытых окон особняка – побледневший электрический свет и неумолкаемый шум перекатывания. Свежесть пронизывала, холод бессонницы, холод железной дороги; я задрожал и защелкал зубами. Ментус, услышав шум Млодзяков за окном, сказал:

– Что там? Массируют кого?

Я не ответил, а он, увидя чемоданчик у меня в руках, спросил:

– Удираешь?

Я опустил голову. Знал, что он сцапает меня, что должен меня сцапать, поскольку мы были только вдвоем и сами с собой. Но я не мог без повода отодвинуться от него. А он придвинулся и взял меня за руку.

– Удираешь? Тогда и я удеру. Пойдем вместе. Я изнасиловал служанку. Но это не то, это не то… Парень, парень! Хочешь – удерем в деревню. В деревню пойдем. Там парни! В деревне! Пойдем вместе, хочешь? К парню, Юзя, к парню, к парню! – самозабвенно повторял он. Я держал голову недвижно, прямо и не смотрел на него. – Ментус, на что мне твой парень? – Но когда я тронулся в путь, он пошел со мной, я пошел с ним – и пошли мы вместе.

ГЛАВА XI. Предисловие к Филиберту, приправленному ребячеством

И снова предисловие… и я обречен на предисловия, не могу без предисловия и принужден к предисловию, ибо закон симметрии требует, чтобы «Филидору, приправленному ребячеством», соответствовал «ребячеством приправленный Филиберт», а предисловию к «Филидору» – предисловие к «Филиберту, приправленному ребячеством». Даже если бы я захотел, не могу, не могу и не могу преступить железных законов симметрии, а также аналогии. Но самое время прекратить, перестать, высунуться из зелени хотя бы на миг и трезво осмотреться окрест из-под бремени миллиарда ростков, почек, листиков, дабы не сказали, что я обезумел в доску, в доску и никаких гвоздей. И прежде чем я двинусь вперед дорогой посредственных, опосредствованных, недочеловеческих ужасов, я обязан объяснить, прояснить, обосновать, истолковать и упорядочить, вылущить основную мысль, из которой выводятся все остальные мысли книги этой, и указать на прамуку всех мук, тут обрисованных и прорисованных. И я обязан установить иерархию мук, а также иерархию мыслей, прокомментировать сочинение аналитически, синтетически и философически, дабы читающий знал, где голова, где ноги, где нос, а где пятка, чтобы не упрекнули меня, будто я не сознаю собственных целей и не шествую прямо, непоколебимо, не отклоняясь, как величайшие писатели всех времен, а только бессмысленно бегу по чьим-то пятам. Но какая же мука главная и фундаментальная? Где прамука книги? Где ты, мук праматерь? Чем дольше я вникаю, исследую и усваиваю, тем отчетливее вижу, что, в сущности, главная, принципиальная мука, как мне представляется, это просто мука плохой формы, плохого экстерьера, или, говоря иначе, мука фразы, гримасы, мины, рожи – да, вот источник, ключ, родник, и отсюда главное свое начало берут все без исключения другие страдания, неистовства, терзания. Но, может, лучше было бы сказать, что главная, основополагающая мука – это не что иное, как только страдание, порождаемое рамками, в которые загоняет нас другой человек, страдание, проистекающее из того, что мы задыхаемся и захлебываемся в тесном, узком, жестком воображении о нас другого человека. А может, в основании книги лежит капитальная и убийственная мука