Любовник смерти, стр. 17

– Вот она, Ероха, – впервые за все время сказал «крот». – Отсюдова можно либо к Татарскому кабаку вылезти, либо в Подколокольный. Тебе куда?

– Мне бы, дяденька, в Ветошный подвал, к калякам, – попросил Сенька и на всякий случай соврал. – Письмишко отцу-матери отписать желаю.

Подземный человек повёл его вправо: через большой каменный погреб с круглыми потолками и пузатыми кирпичными стояками, снова колидором, опять большим погребом и снова вышли в колидор, пошире прежних.

– Ага, – сказал «крот» и повернул за угол. Когда же Сенька за ним сунулся, тот будто сквозь землю провалился. За углом серело – там, близко, был выход на улицу, только «крот», скорей всего, не туда припустил, а в какую-нибудь нору влез.

– Чего, пришли, что ли? – крикнул Скорик неведомо кому.

От потолка и стен откликнулось: «штоли-штоли-што-ли».

А потом глухо – и вправду словно из-под земли: «Ага».

Стало быть, это он самый и был, Ветошный подвал. Приглядевшись, Сенька рассмотрел по обеим стенам дощатые дверки. Постучал в одну, крикнул:

– Синюхины где тут проживают?

Из-за двери откликнулись, хоть и не сразу:

– Тебе чего, бумагу писать? – спросил дребезжащий голос. – Это и я могу. У меня почерк лучше.

– Нет, – сказал Сенька. – Он, гад, мне полтинник должен.

– А-а, – протянул голос. – Направо иди. Третья дверь.

Перед дверью, на которую было указано, Скорик остановился, прислушался. Ну как Князь уже там? То-то запопадешь.

Но нет, за дверью было тихо.

Постучал: сначала легонько, потом кулаком.

Всё равно тихо.

Ушли, что ль, куда? Да нет. Если присмотреться – из-под низа свет пробивался, слабенький.

Толкнул дверь – открылась.

Стол из досок, на нем огарок в глиняной миске, рядом щепки лежат – лучины. Больше пока мало что видать было.

– Здравствуйте вам, – сказал Сенька и картуз снял.

Никто ему не ответил. Рассусоливать, однако, некогда было – как бы Князь не нагрянул.

Потому Сенька зажёг лучинку и над головой поднял: ну-ка, что тут у них, у Синюхиных? Чего молчат?

На лавке у стены баба лежала, спала. На полу, под лавкой, дитё – совсем мелкое, года три или, может, два.

Баба на спине разлеглась, глаза себе чем-то чёрным прикрыла. Это у дядьки Зот Ларионыча супруга так же вот на ночь вату, шалфеем смоченную, на глаза клала, чтоб морщин не было. Дуры они, бабы, всякому известно. Посмотришь на такую – жуть берет: будто дырья у ней на роже заместо глаз.

– Эй, тётенька, вставай! Не время дрыхнуть, – сказал Сенька, подходя. – Сам-то где? Дело у ме…

И поперхнулся. Не ватки это у ней были, а жижа. Застыла в глазницах, будто в ямках, и ещё по виску к уху пролилась. И не чёрная она была, а красная. Тоже и шея у Синюхинской бабы была вся мокрая, блестящая.

Сенька сначала зенками похлопал и только после допёр: перехватили бабе глотку и ещё глаза выкололи – вот как.

Хотел крикнуть, но вырвалось только:

– Ик!

Присел на корточки, на мальца поглядеть. И тот был мёртвый, а заместо глаз две тёмные прорехи, только маленькие – сам-то тоже невелик.

– Ик, – сказал Сенька. – Ик, ик, ик.

И потом уже икал не переставая, не мог остановиться.

Попятился он от нехорошей лавки, споткнулся о мягкое. Чуть не упал.

Посветил – пацан лежит, лет двенадцати. Рот разинут, зубы посверкивают. А глаз опять нету, повыколоты.

– Ой! – удалось, наконец, Сеньке крикнуть. – Ой, беда!

Хотел к двери дунуть, но вдруг из угла, где темно, послышался голос.

– Митюша, – позвал голос тихо, жалостно. – Ушёл он? Мамоньку-то не тронул? А? Не слышу… Вишь, что он, зверь, со мной сделал… Иди, иди сюда…

Там в углу висела ситцевая занавеска.

Скорик икнул раз, другой. Бежать или подойти?

Подошёл. Отодвинул.

Увидел деревянную кровать. На ней лежал человек, щупал руками мокрую от крови грудь. А глаз у него тоже не имелось, как у прочих. Наверно, он-то и был каляка Синюхин.

Сенька хотел ему объяснить, что и Митюшу этого, и мамку, и мальца насмерть зарезали, но только икнул.

– Ты молчи, ты слушай, – сказал Синюхин, облизывая губы и вроде как улыбаясь. Сенька отвернулся, чтоб этой безглазой улыбки не видать. – Слушай, а то сила из меня уходит. Кончаюсь я, Митюша. Но это ничего, это пускай. Жил плохо, грешно, так хоть помру человеком. Может, мне за это прощение будет… Не выдал ведь я ему! Он мне всю грудь ножиком исколол, глаза вырезал, а я стерпел… Прикинулся, будто помер, а сам-то живой! – Каляка засмеялся, и в горле у него забулькало. – Слушай, сынок, запоминай… Заветное место, про какое я говорил, к нему идти вот как: ты подземную залу, сводчатую, где кирпичные опоры, знаешь? Да знаешь, как не знать… Там, за правой крайней опорой, в самом уголку, нижний камень вынуть можно… Я искал, где от мамоньки бутылку спрятать, ну и наткнулся. Вынешь камень, отодвинешь, тогда можно будет другие снять, которые над ним сверху… Лезь туда, не бойся. Там потайной ход. Дальше просто: иди себе и иди… Выйдешь прямо в камору, где сокровище. Ты, главное, не бойся. – Голос стал совсем тихий, так что Сеньке нагнуться пришлось – ещё и икота, проклятая, слушать мешала. – Сокровище… Большущее… Все у вас будет. Хорошо живите. Тятеньку лихом не поминайте…

Больше Синюхин ничего не сказал. Скорик посмотрел на него: губы в улыбке растянуты, а сам уже не дышит. Преставился.

Перекрестился Сенька, потянулся покойнику, как положено, глаза прикрыть, да руку-то и отдёрнул.

Уже не икал, дрожал беззвучно. И не от страха – забыл про страх.

Сокровище! Большущее!

Как Сенька искал сокровище

Конечно, не в себе был, после такого-то.

То думал: вот ведь носит земля изверга, дитю малому, и тому не спустил, да ещё глаза повырезал, ирод. А и Князь тоже хорош! Вроде честный налётчик. Зачем такого беспардонщика при себе держит, который живым людям глаза колет?

А то вдруг мыслью соскакивал со страшного и начинал сокровище воображать, но неявственно: что-то вроде царских врат в церкви. Всё сверкает, переливается, а толком ничего не разглядишь. Сундуки ещё представлял, в них – злато-серебро, самоцветы там всякие.

Дальше повернуло на брата Ванюшу – как приедет к нему Сенька, не деревяшку с мочальным хвостом подарит и не поню эту недсмерную, как судья Кувшинников, а самого настоящего скакуна арабских кровей и к нему коляску на пружинном ходу.

И про Смерть, само собой, тоже подумалось. Если Сенька при огромном богатстве будет, может, и она на него по другому взглянет. Не щербатый-конопатый, не комарик и не стриж, а Семён Трифонович Скориков, самостоятельный кавалер. И тогда…

Что «тогда», и сам не знал.

Как вышел из жуткой комнаты – побежал назад, в самый дальний погреб с пузатыми кирпичными стояками, не иначе Синюхин про него говорил.

«Крайняя опора» это которая, с этого конца или с того?

Надо думать, та, что от Синюхинского жилья дальше всего.

Хоть Сенька от всего приключившегося вроде пьяного был, но спички и запас лучинок со стола прихватить догадался.

В самом дальнем углу сел на корточки, спичку зажёг. Увидел тёсаные камни старинной кладки, каждый величиной с ящик. Поди-ка сдвинь такой.

Когда огонёк погас, Скорик нащупал пальцами шов, подвигал и так, и сяк – мёртвое дело. Попробовал пошевелить соседний – тож самое.

Ладно. Перешёл в другой угол, по правой стороне. Теперь уже не спичку зажёг, лучину. Посветил туда-сюда. Камни тут были такие же, но у одного, нижнего, по краям чернели щели. Ну-ка, ну-ка.

Взялся, потянул – камень поддался, и довольно легко.

Кряхтя, вытащил, отодвинул. Из дырки пахнуло сырым и затхлым.

Сеньку снова колотить начало. Синюхин-то правду сказал! Есть там что-то!

Другой камень, сверху, снять ещё легче оказалось – он был малость пошире нижнего. Третий ещё пошире и тоже не прихваченный раствором, а всего камней вынулось пять. Верхний – пуда на три, если не больше.