Когда крепости не сдаются, стр. 64

— М-мерзавцы! — говорит Заусайлов, — в разведку только затем и ходят, чтобы спать. Биплан-то ведь ночевал у нас под носом в кустах. Нет, уж это не солдаты!..

Карбышев был озадачен не меньше. Левый фланг его участка довольно точно совпадал со старыми окопами. Но правый фланг загибался. Передним краем обороны должны были служить ходы сообщения. Однако проволочные заграждения имелись только с фланга, а спереди — отсеки. Карбышеву предстояло превратить эти отсеки в укрепленную полосу. Целые дни проводил он на работах и в рекогносцировках. Австрийцы окапывались, прячась в высоких хлебах. Карбышев сам подползал к австрийской проволоке и снимал на планшетку ее прихотливые повороты. Сам выхаживал свой участок из конца в конец, проверяя разбивку, трассировку, ныряя по развалам свежевырытой земли, с прилипшими к сапогам черно-красными комьями, весь вымазанный в золотой глине. Ночью он попадал домой — за десять верст от работ, в деревеньку Малинешти. Еврейская школа в полуразвалившейся халупе… толстая седая хозяйка… огромные пышные перины… встревоженная, заждавшаяся Лидия Васильевна…

Часть II

И се глас вольности раздается во все концы…

Радищев

Глава тринадцатая

Когда строительный участок на реке Прокураве, близ Коломыи, был упразднен, солдаты работавшего на этом участке полка голосовали: идти в бой или не идти? Так как голосование производилось под огнем противника, то и закончилось быстро: «Не в силах мы больше фронт держать!» И полк повернул к русской границе. Австрийцы кинулись его преследовать.

Прапорщик инженерных войк Наркевич не успел оглянуться, как очутился в Могилеве-Подольском. По городу шатались солдаты ударных батальонов с голубыми щитками на левых рукавах гимнастерок. На щитках были измалеваны белой краской черепа и кости. «Экая глупая бутафорщина!» — подумал не видевший до сих пор ударников Наркевич. На одной из главных улиц города, в большом старом доме с колоннами, сгрудились вместе штабы фронта и Восьмой армии. У подъезда стояли на часах толстогрудые и толстоногие бабы из женского батальона смерти с одурело-восторженными физиономиями.

Внутри дома с колоннами было так тихо и безлюдно, что Наркевич, пробродив с полчаса по коридорам, приоткрыл, наконец, какую-то дверь и очутился в неоглядной по размерам пустынной комнате. Это была штабная столовая. За длинным столом пил холодный чай старый инженер-генерал в пенсне, чисто выбритый и веселый. Он говорил что-то очень смешное двум хорошеньким сестрам милосердия, с крашеными перекисью, почти белыми, волосами. Сестры громко хохотали и поглядывали исподтишка на вошедшего в столовую черноглазого прапорщика. «Генерал Величко», — догадался Глеб. Величко сделал серьезное лицо и подозвал заблудившегося офицера. Со вниманием выслушав коломыйскую историю, он приказал Наркевичу немедленно ехать в Новоселицы.

— Поступите там в распоряжение идеального начальника: подполковник Карбышев. Что? Знаете его по Бресту? Оч-чень хорошо. Должность — младшего производителя работ. Да еще и дружиной будете командовать. Итак, милый юноша, марш!..

Поезд состоял из двух десятков платформ с прессованным сеном — целый эшелон под охраной солдат с винтовками. К нему было прицеплено несколько вагонов третьего класса, грязных и расхлябанных, до отказа набитых всякого звания людьми. В один из них втиснулся Наркевич. Поезд медленно катился мимо лесов и речек, громадных сливовых садов и деревень. Окна белых домиков ослепительно лучились, отдавая вечеру блеск прекрасного солнечного заката. Кто-то громко читал газету. «Третьего августа в Москве открылся второй всероссийский торгово-промышленный съезд. Известный член „Совещания общественных деятелей“, инженер…» От мгновенно возникшего острого предчувствия Глеб вздрогнул, как от удара. Да, так оно и есть! — «…инженер Наркевич произнес глубоко прочувствованную приветственную речь».

— Не революция, а кукиш в кармане!

Человек в солдатской шинели, с бритой головой, резкими и крупными чертами полного лица, похожий на молдаванина, повторил, горячась и от волнения слегка заикаясь:

— Для солдат — кукиш…

Он быстро огляделся, и темные глаза его сразу остановились на Наркевиче. Ямка на широком подбородке задвигалась. Тяжелая фигура, крутые плечи, могучие руки и жирная шея — все зашевелилось и заходило.

— Я вас спрошу, господин прапорщик, — ваше офицерское дело теперь какое? Дисциплина, погоны… а что-то, мол, дальше будет?.. И, конечно, — злость непомерная к большевикам. Ну? Ясно: ударились было в кадетство, — стоп! Надо же с развалом солдатским бороться. И пошли тогда — праветь. Все? Ничего больше нет. А солдатам с каждым днем виднее, что эсеры и Керенский — за войну. Раз за войну, — значит, и за отсрочку дележа земли. Солдатам нужны мир и. земля, а не учредительное собрание. Вот и кукиш! Рвут солдаты с эсерами… Превращаются в большевиков…

Наркевич подумал: «Как он неопрятно укладывает мысль в слова…» Сам Наркевич всегда старался подогнать свою мысль к полной точности, а речь — к чистоте. Вольное обращение с догмой и неуважительное отношение к схеме были ему инстинктивно противны. Черные точечки в темных глазах Наркевича жестко сверкнули. А молдаванин все говорил и говорил — отрывисто и непоследовательно, но убедительно и страстно.

— Прав?

— Совершенно правы, — сказал Наркевич.

В углу вагона два приятеля лущили семечки.

— Что же это, брат, за штука — философия?

— Наука, как деньги рвать. Без науки такой пропада-аим! Обучи, Васька, — ха-ха-ха!

— Дурья башка у тебя, Федор, не дай бог!

— Дурья — не дурья, а в собачий ящик не запхаешь!

В вагоне загоготали.

— Философия — наука самая глубочайшая, — наставительно сказал кто-то.

— Какая? — вдруг ворвался в разговор молдаванин, — не всякая! Рабочая… А такой философии, чтобы для всех одна была, — такой философии быть не может. Гусиное пойло с перцем, а не наука… Я вот, например…

Подъезжая к Новоселицам, Наркевич знал уже всю историю молдаванина.

— О большевиках, меньшевиках, революциях я еще ничего и не слыхивал, а суть дела чуял. Что? Ну да классовую борьбу. Для одного себя жить не стоит! А по натуре и психологии я человек действенный. И действовал…

Он засмеялся широко и весело.

— Народный мститель… Летом прошлого года по всем бессарабским станциям развесили мою рожу. В «Голосе Кишинева» объявили: за поимку и выдачу такого-то награда в две тысячи рублей. Раз, два — и сцапали. Переслали в одесскую тюрьму. Приговорили к веревке. Обжаловал… Главнокомандующий заменил смертную казнь каторгой без срока. Мерси! Из смертника в вечника. Да, плохо рассчитал старый жеребец!..

Молдаванин рассказывал, добродушно хохоча, и было видно, как гулкий смех разливался волнистыми перекатами по его громадному, сильному телу.

— Плохо рассчитал… В мае тюрьма — настежь. Вылез из камеры, — батюшки! И море, и порт, и улицы, и белые акации, и весна горланит. Ну нет, думаю, не время, — ни, ни, ни… И махнул из Одессы на Румынский фронт, рядовым в полковую разведку. Тут мне все и раскрылось. Готово!

— Что, готово? — спросил Наркевич.

— Оно самое!

Он почесывал густую щетину на синей скуле, не желая говорить яснее.

— Да ведь и я — большевик, — засмеялся Глеб, вдруг почувствовав, как слабеют шарниры, на которых крепко держалась минуту назад его замкнутость.

Что-то внутри сдало, отступило, отвалилось.

— Ой ли?

Богатырь так сжал в своих железных пальцах руку Наркевича, что она смялась и побелела.

— А я — член армискома из шестой, — Котовский… Григорий Котовский!..

Карбышева не было дома.

— Они на передовых, — сказал денщик.

— А супруга?

— Тоже. При них. Совместно.

Денщик воодушевился свежими воспоминаниями.

— Ведь до чего… На прошлой неделе Лидия Васильевна говорит: «Кирилл, бери посуду, неси в избу к полковнику Заусайлову, там нынче будем чай пить». Я говорю: «И вечно вы, сестрица, придумаете». — «Неси без разговоров». Понес. Они — за мной. А там и Дмитрий Михайлович подошли. Сели за стол. Только углубились — бежит вестовой, лица нет, орет, будто резаный: «Сестрица! Сестрица! А квартиру-то нашу…» — «Что?» — «Снесло…» — «Как, то ись?» «Да так, снарядом… Под чистое место…» Поверите? Вот до чего. Как есть, они — ангел-хранитель при них…