Когда крепости не сдаются, стр. 188

— Не жизнь, а времяпрепровождение, — говорил Карбышев, — пора, Глеб, уходить.

— Да вы еще больны…

— Здоров! Ноги заживают. Лихорадки как не бывало. А главное, — я решил, куда идти и что делать. Помните, Глеб, что писал Энгельс о русских солдатах?

— «Являются одними из самых храбрых в Европе…»

— Да. И еще — так: «Всегда легче было русских расстрелять, чем заставить бежать обратно»; «они недоступны панике». Наш долг, Глеб, вести за собой геройский отряд безначальных солдат, «бедаков», о которых давеча рассказывал Романюта.

— Мы с ними не выйдем, — пропадем. Вы сами считали, что…

— Конечно, конечно… Может быть, и пропадем. Даже наверно. Но ведь нельзя же, чтобы пропадали только они. А?

— Я готов, — тихо сказал Наркевич, — это, собственно, то самое, зачем я и пошел на войну. Это — подвиг. И я готов.

* * *

Мать хозяйки, сгорбленная седая старушка с лицом такого цвета, какой бывает у румяных осенних листьев, сшила четыре пары дорожных туфель, — две пары из брезента, две — из половиков.

— Ступайте, батюшки мои, — говорила она, — ступайте! Главное дело, чтобы «их» с заду-то, с заду насечь…

Старушка стояла перед Карбышевым, как живая деталь чего-то, давным-давно умершего, — собственность истории, вырвавшаяся из ее цепких рук. Она смотрела на Карбышева и улыбалась.

— Понял? Вижу, понял. Красовиты мы с тобой никогда не бывали, а молоды были оба. Как не понять?

Учитель хлопотал, упаковывая продукты. Карбышев написал на клочке бумаги свой московский адрес.

— Очень прльошу, — сказал он учителю, — когда будет можно, напишите жене.

Складка между бровями учителя резко углубилась.

— Разве если в живых не останусь. Я ведь в партизаны уйду.

Хозяйка возилась на дворе возле рыжей коровенки с белой звездой на лбу. Карбышев никак не мог понять: что такое делает хозяйка. А она ничего не делала, — только всхлипывала и сморкалась, всхлипывала и сморкалась без конца. Настоящий разговор не нуждается в словах. Довести Карбышева и Наркевича до «бедаков» Романюта непременно хотел сам. Он считал, что направление через Узду к Днепру — самое правильное: сплошные леса да болота. А уж кому бы лучше знать эти места! Ждали темноты. Солнце грузно скатывалось с неба. Окна низовских хат брызгались жидким пламенем заката. По деревьям, по траве медленно проходил холодный вздох. Звездная мелочь ясно выступила из темной прорвы ночи. Облако повернулось серебристыми краями, и бледный лунный свет, дробясь в змеиных извивах, пролился между густою тенью деревьев школьного сада. Собака выбежала за ворота, наскоро огляделась и, заметив месяц, яростно залаяла сперва на него, потом — на трех скоро и бесшумно уходивших людей.

Глава сорок третья

Уже неделю оборонялся Брест. Двадцать восьмого, в субботу, около двух часов дня, над крепостью взмыл советский самолет-истребитель. Откуда он взялся, никто в крепости не заметил, — вдруг обозначился в ясном небе над самой линией фашистской атаки. Гитлеровцы тотчас перенесли огонь своих зенитных батарей на смельчака. Вылетели три мессершмитта и кинулись на истребителя. Но он сбил одного и, не теряя времени, скрылся. «Весь гарнизон неотрывно следил за воздушным боем. Весь гарнизон единодушно кричал „ур-ра!“, когда падал мессершмитт. А когда советский летчик уходил, весь гарнизон, как один, махал ему вслед пилотками и руками. Ушел, совсем ушел летчик, и не видно уже ничего в сверкающем синем небе, а пилотки все мелькают над головами, и руки машут, прощаясь…

Случай этот ровно ничего не мог изменить в отчаянном, безнадежном положении гарнизона. И люди это знали. Но так устроено сердце у людей, что радость действует на него, как кислород. Видеть «свой» самолет в успешной борьбе — радость. Вдруг ощутить свою связь с этим самолетом, а через него — с армией, а через армию — с народом, за свободу и счастье которого бьешься, — громадное счастье. Гарнизон ободрился, дух его поднялся. И оказалось, что это было очень нужно для завтрашнего дня…

Все попытки гитлеровцев проникнуть в цитадель до сих пор были неудачны. Лязгая гусеницами по мостовой, ползли к Центральным и Ильинским воротам танки с открытыми люками; из танков грозно смотрели жерла пушек. Вот башня танка вертится то в одну, то в другую сторону. Танк ведет огонь осколочными. Снаряды летят и рвутся. Но недаром комиссар Юханцев долго служил в инженерных войсках. Недаром слушал «частные» лекции Карбышева. Все это очень и очень пригодилось ему теперь в Бресте. Танк подползает к воротам. И вдруг что-то так грохает под воротами, словно шар земной треснул. В дыму и в огне, в вихре красных искр, разваливается танк. Подорвался на мине… Загородил путь другим танкам… Ур-ра! Тогда гитлеровцы усиливали огонь тяжелых батарей, расставленных по улице 17 Октября, около театра, на площади Ленина и на Каштановой аллее. И это — не мед. Но терпеть можно. Так шло до воскресенья, двадцать девятого.

В этот день с восьми часов утра фашистские штурмовики заревели над крышами крепостных зданий. До полудня они сбрасывали на цитадель пятисоткилограммовые бомбы. Шипят, визжат, свистят и воют бомбы. И стены домов двигаются, словно их поставили на шарниры. Что ж? Бомбежка — точь-в-точь такая, как полагается ей быть. Терпеть можно. Но с полудня начался ад. Во-первых, вступили в дело осадные батареи. Во-вторых, эскадрильи фашистских самолетов стали разгружаться бомбами весом по тысяча восемьсот килограммов каждая. Великаны эти падали тяжело и грузно, взламывая мостовую. Еще не упала бомба, а земля уже брызгала миллионами струй, точно раздаваясь, чтобы принять ее. Из тучи черного дыма, приникшей к мостовой, фонтаном летят осколки и камни. Разрыв за разрывом встряхивают воздух. Словно дыша, дымятся воронки. Одна бомба ударила в Ильинские ворота. Другая проломила крепостную стену там, где Муховец расходится на рукава. Третья свалилась на крышу дома, где, засев в штабе своего полка, с утра оборонялся капитан Зубачев с тридцатью двумя солдатами. Оконная рама летит вниз, рассыпая дождь мелкого стекла. Высокая, толстая, несокрушимой прочности, кирпичная стена шатается, шатается и, как бы надломленная у самой земли, рушится, превращаясь почти мгновенно в безобразное нагромождение камня и железа. И вот уже нет больше ни капитана Зубачева, который так мечтал отстоять свою родину, ни тридцати двух бойцов, сражавшихся вместе с ним до последнего вздоха. И места, где они сражались, не сыскать под гигантским кирпичным развалом…

…В крепости полыхали пожары. Огромное, как сказочный зверь, багровое, как кровь, пламя металось и прыгало, издеваясь над беспомощным мужеством боровшихся с ним смелых людей. С каждой минутой оно становилось все ярче и ярче: начинало смеркаться…

Бомбежка не прекращалась и вечером. Когда вовсе стемнело, восточный форт северного острова выслал разведку. Ночью разведка вернулась и сообщила удивительные вещи. Бомбы поражали не только цитадель и укрепления, занятые советскими войсками, но и фашистские окопы. Причина — в близости окопов к фортам. Разведка докладывала: «Своими глазами видели, как они солдат назад оттягивают…» Это было известие громадной важности. До сих пор, изо дня в день, гитлеровцы били по восточному форту из восьмидесятивосьмимиллиметрового зенитного орудия. Изо дня в день скатывали к подножию форта бочки с бензином и поджигали их гранатами. Форт держался. Но жажда и голод истомили его защитников, и держаться дальше они не могли. Самое страшное заключалось в том, что, несмотря на близость цитадели, связи с ней не было. До сегодняшней ночи очистить укрепление можно было, только сдавшись неприятелю в плен, то есть ни говорить, ни думать было не о чем. А теперь открылась и другая возможность. Если передовые фашистские части отошли, перед гарнизоном восточного форта открывалась прямая дорога к своим. И вот уничтожены документы, спеленуто знамя, построены женщины с детьми, подняты раненые. Гарнизон уходил в цитадель. В форту ничего не оставалось, кроме множества битой посуды, банок из-под консервов, сломанных противогазов, пустых бидонов и еще чего-то такого, чему и названия нет…