Лесовичка, стр. 55

Марта… 190… г.

Утром на репетиции Истомина как-то странно поглядывала на меня. Потом, перед концом ее, обратилась к Кущику, который все время, как паж, ходит за ее шлейфом. Кущик — гадкая личность: он занимает деньги, пьет на чужой счет и льстит Истоминой потому только, что она богата. У него нет ничего святого. Все его презирают, не меньше Поля, пожалуй.

Итак, Истомина сказал Кущику.

— А я совсем случайно узнала, Василий Иванович, что у одной из актрис нашей труппы есть очень интересное похождение в недавнем прошлом.

— Да что вы, божественная? Да может ли это быть? — подобострастно произнес тот.

— Представьте себе, что это факт! Среди нас есть девочка-пансионерка, бежавшая из пансиона. Ее разыскивают всюду, но никак не могут напасть на ее след. А между тем необходимо водворить ее обратно…

Тут Истомина так взглянула на меня, что я невольно побледнела.

— Что с вами, мамочка, уж не о вас ли речь? — лукаво подмигивая, спросил, обращаясь ко мне, Кущик. — Эге-ге-ге, барышня! Да у вас губа не дура, я вижу… Куда приятнее, я думаю, пожинать лавры на сценических подмостках, нежели учить географию и делать задачи…

Он опять подмигнул и, скорчив свое отталкивающее лицо в безобразную гримасу, добавил:

— А вот бы вас, красавица, водворить бы до… — и не кончил.

Бледный, но спокойный, перед нами очутился Арбатов. Он был сильно взволнован и всячески силился это скрыть.

— Послушайте. Кущик, и вы, Маргарита Артемьевна, — заговорил он глухим, прерывистым голосом, — если я еще раз узнаю или услышу про что-либо подобное, если вы еще раз позволите себе травлю этого ребенка, я… я… я выйду из состава труппы, вы никогда не увидите меня больше… А Светоносного я еще проучу за его соглядатайство и шпионства…

Теперь настала очередь Истоминой бледнеть. Она отлично знала, что только такая крупная величина, такой большой актер, как Арбатов, и такой опытный режиссер и антрепренер, как он, мог поддержать своим талантом, трудом и энергией хорошие дела театра. Без Арбатова труппа пропала бы совсем.

Ей стало жутко. Ей хотелось загладить свою вину, хотелось примирить его с собою, — и сладким голоском она заговорила:

— Ах, какой вы порох, Арбатов! Скажите, пожалуйста! Ну, можно ли так! Раз, два, и — вспыхнул. Ну, разумеется, я пошутила… Душечка Корали, я надеюсь, что вы поняли, что это была милая шутка и только… Ну, вот же, в доказательство моей симпатии и дружбы я вас поцелую.

И она действительно поцеловала меня, чуть коснувшись моей щеки своими холодными крашеными губами.

«Поцелуй Иуды!» — вихрем промелькнуло в моей голове.

— Берегитесь, Корали, она откусит вам нос! — услышала я, отойдя от Истоминой, насмешливый голос Миши и невольно засмеялась, засмеялась и… осеклась сразу.

Прислонившись к кулисе, все с тем же бледным лицом, с блуждающими глазами, стоял Арбатов. Он сжимал рукою сердце и, казалось, очень страдал.

— Сергей Сергеевич, что с вами? — метнулась я к нему.

— Ничего… ничего… детка… Успокойтесь. Это не впервые… Сердце у меня пошаливает давно… Волнения запрещены… Порок сердца, видите ли, у меня… Нy, да все пустое… Не умру, не бойтесь… Не смею умирать, пока вы не займете прочного положения на сцене…

— Какой вы хороший, все о других думаете! — произнесла я, сжимая его руку…

Его странная фраза запала глубоко в мое сердце.

В тот же день, после спектакля

Кто мог ожидать такого конца?

Как грубо, жестоко, как неожиданно разразился этот удар над нами!..

Его нет. Да полно! Так ли? Не здесь ли он между нами… И не один лишь это кошмар, жуткий и ужасный кошмар?..

Мой мозг горит, моя душа стонет, но как ни тяжко, как ни мучительно горько писать эти строки, раз я решила и радости, и горести вписывать в эту тетрадь, я должна, я должна записать все, все по порядку, как это произошло.

Мы, то есть Арбатов, я и Кущик, играли в этот вечер одноактную драму перед длиннейшим и глупейшим фарсом.

Арбатов изображал в пьесе моего отца. В конце драмы он должен убить себя из револьвера, потому что он бывший каторжник, и это обстоятельство клеймит его дочь. Сергей Сергеевич был на высоте своего призвания в этот вечер. Он играл великолепно.

Публика притаилась, затаив дыхание, следя за его игрой.

В конце пьесы у Арбатова происходит трагикомическое объяснение с Кущиком, изображавшим пьяненького торговца, пришедшего отчитывать каторжника за его давнишнюю вину.

Кущик не мог не балаганить. Он «кренделил» вовсю: пересыпал свою речь гримасами и ужимками, стукнулся головой о печь, грохнулся со стула. Но, тем не менее, публика оставалась совершенно равнодушна на этот раз к обычно потешавшему ее комику. Все ждали драматической сцены финала. И вот она наступила. Кущик чуть ли не на четвереньках, изображая пьяного, убрался за кулисы под жидкие аплодисменты райка. Арбатов начал свой монолог, приблизившись к рампе. Я, ожидая своего выхода, находилась в первой кулисе, и мне хорошо было видно его страшно бледное лицо, его горящий взор…

Голос Арбатова креп с каждой минутой. Подобно громовым раскатам носился он по театру. Он говорил о том, что не стоит жить, когда вокруг него враги, люди-шакалы, готовые погубить его каждую минуту. Он говорил, что готов расстаться с жизнью, что ему жаль его дочь, безумно жаль его бедняжку Марусю, но что ей легче будет после его смерти, ибо люди простят ему мертвому то, что не прощали живому, и призреют его Марусю.

Слушая этот блестящий артистический монолог, я позабыла и сцену, и рампу, и кулисы… Мне казалось теперь, что передо мною стоит не талантливый актер Сергей Сергеевич Арбатов, а глубоко несчастный, обездоленный человек и убитый отец.

Что случилось потом — никогда не забуду… Арбатов или, вернее, Иван Кардулин (имя несчастного героя) вынул револьвер, приложил его к виску… и… раздался выстрел… Стройная фигура Арбатова и его полуседая голова очутились на полу.

Наступила минута действовать мне, игравшей дочь Марусю.

— Папа! Папа! Что ты сделал, папа! — вскрикнула я, опрометью выскакивая из-за кулис и бросаясь к нему.

Его игра, полная незаменимых тончайших блесток, захватила меня. Его экстаз передался мне.

Я — или, вернее, дочь бывшего каторжника, Маруся — упала перед распростертым отцом на колени, охватила его голову руками и, рыдая, прокричала на весь театр.

— Папа умер! Мой папа умер!

Занавес медленно пополз вниз.

Поднялся рев неописуемого восторга, плеск «аплодисментов», крики «браво, Арбатов! Браво, Корали!» неумолкаемые, потрясающие, стихийные крики.

Я быстро вскочила с колен. Занавес вполне опустился до подмостков сцены, а Арбатов все еще лежал в прежней позе, с широко разбросанными руками, с неподвижным лицом.

— Сергей Сергеевич… Вставайте… Надо выходить на вызовы… произнесла я и взяла его руку.

Она была холодна, эта рука. Холодна как лед. Что-то быстрое и страшное промелькнуло в моем мозгу, и я прямо заглянула в его глаза.

Глаза Арбатова были страшно вытаращены и тусклы. Казалось, они смотрели и не видели ничего.

— Сергей Сергеевич! Что же это? Не до шалости, батюшка, когда публика с ума сходит! — послышался за нами голос помощника режиссера, на обязанности которого было, между прочим, следить, чтобы артисты выходили на вызовы публики по окончании акта.

Но Арбатов продолжал по-прежнему лежать недвижимым.

Кущик подскочил к нему, сильно рванул его за руку и… вдруг его хриплый обычно голос тонким, пронзительным фальцетом прозвенел на всю залу:

— Он мертвый! Мертвый! Кто-нибудь помогите же!.. Арбатов умер!..

Арбатов умер. Умер вдруг, неожиданно, в расцвете своего пышного таланта. По словам доктора, пришедшего констатировать печальный факт, смерть караулила уже давно намеченную ею жертву. У Арбатова был порок сердца, с которым можно жить бесконечно долгие годы и умереть неожиданно, каждый миг. Жизнь артиста — сплошная цепь мучений, горя и восторга, счастья и неудач. Успех и поражение переносятся им одинаково жутко и остро. Эти волнения за театр, за благосостояние своей труппы и убили Арбатова.