Сдается в наем, стр. 45

– Как вы его находите, мистер Сомс?

– Смизер, – сказал Сомс, – мы все перед вами в долгу.

– О, нисколько, мистер Сомс. Не говорите! Это одно удовольствие, он замечательный человек.

– Ну, до свидания, – сказал Сомс и сел в такси.

«Идут в гору, – думал он. – В гору».

Прибыв в свой отель на Найтсбридж, он вошёл в гостиную и заказал чай. Ни жены, ни дочери не было дома. И снова его охватило чувство одиночества. Ох, эти гостиницы! Какие они стали теперь чудовищно громадные! Он помнит время, когда самыми большими были гостиницы Лонга, Брауна, Морлея, Тевисток-отель, а при упоминании о Лэнгхэме и Гранд-отеле сомнительно покачивали головой. Отели и клубы, клубы и отели; им теперь нет конца. И Сомс, только что дивившийся на стадионе Лорда чуду традиции и прочности, предался раздумью о том, как изменился этот Лондон, где он родился на свет шестьдесят пять лет назад. Идут ли консоли в гору или падают, но Лондон стал чудовищно богат. Нет другого столь богатого города, кроме разве Нью-Йорка. Пусть газеты впадают в истерику; но те, кто, подобно ему, помнят, каков был Лондо шестьдесят лет назад, и видят его теперь, – те понимают всю плодотворность и гибкость богатства. Нужно только не терять головы и неуклонно стремиться к нему. В самом деле! Он помнит, булыжные мостовые и вонючую солому под ногами в кэбе. А старый Тимоти – чего только он не мог бы рассказать, если бы сохранил память! Во всём неустройство, люди спешат, суетятся, но здесь – Лондон на Темзе, вокруг – Британская империя, а дальше – край земли. «Консоли идут в гору!» Нечему тут удивляться. Всё дело в породе. И всё, что было в Сомсе бульдожьего, с минуту отражалось во взгляде его серых глаз, пока их не привлекла викторианская гравюра на стене. Отель закупил три дюжины таких гравюрок. На старые офорты в старых гостиницах было приятно смотреть какая-нибудь охота или «Карьера повесы», [66] – а эта сентиментальная ерунда – да что там! Викторианская эпоха миновала. «Накажи им, чтоб они держались», – сказал старый Тимоти. Но чего держаться в этом новом «демократическом» столпотворении, когда даже частная собственность под угрозой? И при мысли, что может быть уничтожена частная собственность. Сомс оттолкнул чашку с недопитым чаем и подошёл к окну. Подумать только! Природой можно будет владеть не в большей мере, чем владеет эта толпа цветами, деревьями, прудами Хайд-парка. Нет, нет! Частная собственность лежит в основе всего, что стоит иметь. Просто мир немного свихнулся, как иногда собаки в полнолуние теряют рассудок и отправляются на ночную охоту. Но мир, как собака, знает, где лучше кормят и дают тёплую постель, он непременно вернётся к единственному очагу, какой стоит иметь, – к частной собственности. Мир временно впал в детство, как старый Тимоти, и начинает с лакомого куска!

Он услышал за спиной шум и увидел, что пришли жена и дочь.

– Вернулись всё-таки! – сказал он.

Флёр не ответила; она постояла, посмотрела на него и на мать и прошла в свою спальню. Аннет налила себе чашку чая.

– Я еду в Париж, к моей матери, Сомс.

– О! К твоей матери?

– Да.

– Надолго?

– Не знаю.

– А когда выезжаешь?

– В понедельник.

Действительно ли она едет к матери? Странно, как ему это стало безразлично! Странно, как безошибочно предугадала она, что он отнесётся безразлично к её отъезду, поскольку всё обходится без скандала. И вдруг между собой и женой он отчётливо увидел лицо, которое уже видел сегодня: лицо Ирэн.

– Деньги тебе нужны?

– Спасибо; у меня вполне достаточно.

– Хорошо. Извести нас, когда соберёшься назад.

Аннет положила на тарелку печенье, которое вертела в пальцах, и, глядя на мужа сквозь подчернённые ресницы, спросила:

– Передать что-нибудь maman?

– Передай поклон.

Аннет потянулась, держа руки на пояснице, и сказала по-французски:

– Какое счастье, что ты никогда не любил меня, Сомс! – И, встав, тоже вышла из комнаты.

Сомс был рад, что она сказала это по-французски, как бы исключая тем необходимость ответа. Опять то, другое лицо – бледное, темноглазое, всё ещё красивое И где-то глубоко-глубоко внутри зашевелилось что-то похожее на тепло, словно от искры, тлеющей под рыхлой кучей пепла. А Флёр сходит с ума по её сыну! Дикая случайность! Но существует ли вообще случайность? Человек идёт по тротуару, и ему падает на голову кирпич. А, вот это – случайность, несомненно. Но тут!.. «Унаследовала», – сказала Флёр. Она – она будет крепко держаться своего!

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I. ДУХ СТАРОГО ДЖОЛИОНА

Двойственное побуждение заставило Джолиона сказать в то утро своей жене: «Поедем на стадион!»

«Срочно требуется»… что-нибудь, чем можно заглушить тревогу, которая не оставляла его и Ирэн в течение шестидесяти часов с той минуты, как Джон привёз Флёр в Робин-Хилл. И требуется что-нибудь, чтобы утолить терзания памяти у человека, знающего, что любой день может положить им конец!

Пятьдесят восемь лет назад Джолион поступил в Итон, потому что старому Джолиону заблагорассудилось «приобщить его к лику образованных людей» с возможно большими издержками. Из года в год он ездил на стадион Лорда с отцом, чья юность, в двадцатых годах прошлого века, протекала без шлифовки на крикетном поле. Старый Джолион, не смущаясь, говорил о крикете языком профана: «полмяча», «три четверти мяча», «попал в серёдку», «подшиб», и молодой Джолион в простодушном снобизме молодости трепетал, как бы кто не подслушал его родителя! Только в высоком деле крикета ему и приходилось трепетать – отец всегда казался ему идеалом. Старый Джолион не получил утончённого образования, но врождённая взыскательность и уравновешенность спасали его от срывов в вульгарность. Как приятно было после этих цилиндров, воя, изнурительной жары прокатиться домой с отцом в кабриолете, принять ванну, переодеться и поехать в клуб «Разлад», где подадут на обед салаку, котлеты и яблочный пирог, а из клуба отправиться вместе в оперу или в театр – два щёголя, молодой и старый, в светло-лиловых лайковых перчатках. А в воскресенье, когда матч закончится и цилиндр получит долгожданную отставку, поехать в нарядном экипаже в ресторан «Корона и скипетр» и к террасе над Темзой – золотые шестидесятые годы, когда мир был прост, денди блистательны, демократия ещё не родилась и романы Уайта Мелвила [67]выходили один за другим.

Явилось новое поколение, с его сыном Джолли, носившим в петлице василёк Хэрроу, – старому Джолиону заблагорассудилось, чтобы внук его «приобщился» с чуть-чуть меньшими издержками, – и снова Джолион в день матча томился от жары и наблюдал игру страстей и возвращался к прохладе и клубничным грядкам Робин Хилла, а после обеда играл на бильярде, причём его мальчик отчаянно «мазал» и старался казаться скучающим и взрослым. Эти два дня в году они с сыном оставались одни во всём мире, с глазу на глаз, – а демократия только что народилась!

Итак, Джолион откопал серый цилиндр, взял у Ирэн клочок голубой ленты и помаленьку, полегоньку, в автомобиле, на поезде и в такси добрался до стадиона. Там, сидя рядом с Ирэн, одетой в зеленоватое платье с узкими чёрными кантами, он наблюдал за игрой и чувствовал, как шевелится в нём былое, волнение.

Но мимо прошёл Сомс, и день был испорчен. Лицо Ирэн исказилось, она сжала губы. Не стоило сидеть здесь и ждать, что вот-вот встанут перед ним Сомс или его дочь, точно цифры бесконечной дроби. Он сказал:

– Не довольно ли, милая? Поедем, если хочешь, домой!

К вечеру Джолион почувствовал полный упадок сил. Не желая, чтобы Ирэн видела его в таком состоянии, он подождал, когда она села за рояль, и тихо удалился в свой кабинет. Он распахнул высокое окно – чтобы не было душно, распахнул двери – чтобы слышать волны её музыки, и, усевшись в старом кресле своего отца, прислонив голову к потёртому коричневому сафьяну, сомкнул глаза. Как то место из сонаты Цезаря Франка, [68] была его жизнь с Ирэн – божественная третья тема. И вдруг теперь эта история с Джоном – скверная история! В полузабытьи, на грани сознания, он едва отдавал себе отчёт, наяву или во сне слышит он запах сигары и видит во мраке, перед закрытыми глазами, своего отца. Образ возникал, уходил и опять возникал: ему казалось, что в этом кресле, где сейчас сидит он сам, видит он отца; видит, как старый Джолион, в чёрном сюртуке, закинул ногу на ногу и покачивает между большим и указательным пальцами очки; видит длинные белые усы и запавшие глаза, что смотрят из-под купола лба и, кажется, ищут его собственные глаза и говорят: «Ты уклоняешься, Джо? Тебе решать, не ей. Она только женщина!» Ах, как он узнавал своего отца в этой фразе! Как всплывал вместе с нею весь викторианский век! А он отвечает: «Нет, я струсил, не решился нанести удар ей, и Джону, и себе. У меня слабое сердце. Я струсил». Но старые глаза (насколько они старше, насколько они моложе его собственных глаз!) повторяют настойчиво: «Твоя жена; твой сын; твоё прошлое. Смелее, мой мальчик!» Была ли то весть от Духа блуждающего? Или только голос отца, продолжающего жить в сыне? Снова послышался запах сигары – от старого продымлённого сафьяна. Нет! Он не станет уклоняться! Он напишет Джону, изложит все как есть – чёрным по белому! И вдруг ему трудно стало дышать, что-то стянуло горло, и сердце как будто взбухло в груди. – Он встал и вышел на воздух. Звезды были необычайно ярки. Он прошёл по террасе вокруг дома, пока не поравнялся с окном гостиной, откуда мог видеть Ирэн за роялем; свет лампы падал на её словно напудренные волосы; она ушла в себя; тёмные глаза глядели в пространство; руки праздно лежали на клавишах. Джолион увидел, как она подняла эти руки и стиснула их на груди. «О Джоне! – подумал он. – Все о Джоне! Я для неё перестаю существовать – это так естественно!»

вернуться

66

«Карьера повесы» – серия гравюр английского художника Хогарта (см. прим. к с. 290).

вернуться

67

Уайт Мелвилл (1821 —1878) —английский писатель, отразивший в своих романах быт и нравы светского общества.

вернуться

68

Цезарь Франк (1822—1890) —выдающийся композитор, бельгиец по происхождению, прожил всю жизнь во Франции. Франк создал немало произведений камерной и духовной музыки, несколько ораторий и три оперы. Критики называли Франка неоклассиком, поскольку он в пору импрессионизма следовал классическим канонам и пропагандировал старых и прежде всего старофранцузских мастеров. Вместе с тем музыке Франка были свойственны некоторые черты романтиков, – страстная порывистость и нежная мелодичность. В числе произведений камерной музыки, приобретших особую известность, – соната для скрипки с фортепиано, которую, очевидно, имеет в виду Голсуорси. В третьей, певучей, части сонаты критики отмечали влияние русской музыки, – к ней Франк в последний период своего творчества питал живой интерес.